Аркадий Стругацкий - Дни Кракена (Главы из неоконченной повести)
О господи! Что еще стряслось? Кто еще с кем пьянствует, кто с кем целуется? И что я еще такого натворил?
— До свидания, — повторил я и вышел.
В коридоре я с места перешел на бег. Я ринулся вниз по лестнице, прогрохотав каблуками по всем четырем этажам, как спринтер промчался через двор и перешел на солидный шаг только за воротами. У автомата я задержался и выпил два стакана воды без сиропа. Через минуту подошел троллейбус, и я до самой своей остановки сидел на горячем от солнца сидении, закрыв глаза и безудержно улыбаясь. Я вел себя как пьяный, но ничего не мог поделать. Меня одолевало чувство свободы. Очередное сражение с Банъютэем откладывалось, и ответственность за это нес не я. Дома я швырнул пакет с фотокопиями на стол, повалился на диван и крепко заснул.
Меня разбудил стук в дверь. Стук был неуверенный и тихий, но я, вероятно, уже основательно выспался к тому времени и сейчас же открыл глаза. Спросонок я подумал, что это сосед принес почту, встал и распахнул дверь. За дверью стояла Юля.
— Здравствуй, Андрюша, — сказала она, смущенно улыбаясь. — Я не помешала?
— Ох, — сказал я. — Что ты, Юленька, как ты можешь мне помешать? Входи, сделай милость.
Она вошла, поглядела на диван и спросила:
— Ты спал?
— Да, — признался я. — Слегка вздремнул. Неужели уже вечер?
Она посмотрела на часы.
— Половина шестого.
— Ох, — сказал я. — Хорошо, что ты меня разбудила. Ты только подожди немного, я умоюсь и поставлю чайник.
— Если чай для меня, — сказала она, — то не беспокойся. Я сейчас ухожу.
Я поставил чайник, с наслаждением попрыгал под ледяным душем, кое-как причесался и вернулся в комнату. Юля сидела в кресле и глядела на японскую саблю.
— Что это? — спросила она.
— А, — сказал я, — это у меня давно. Ты разве ещё не видела?
Я вынул саблю из ножен и взялся за рукоятку обеими руками. Затем я сделал зверское лицо и, вращая клинок перед собой, двинулся на Юлю, приседая на полусогнутых ногах. Наверное, точь-в-точь как тот несчастный негодяй на набережной в Хончхоне. Юля испуганно отодвинулась.
— Перестань дурачиться, пожалуйста, — сказала она. — Ну что за манера? Откуда это у тебя?
— Так, подарил один японец, — сказал я и сунул саблю обратно в ножны. — Такой милый человек. Очень любезно с его стороны, правда? Великолепная сталь. Неужели ты в первый раз видишь? Хотя да, ты тогда сидела, кажется, на диване, к ней спиной. Хочешь на диван?
Она закрыла глаза и помотала головой.
— Ну как хочешь. Что бы тебе еще показать? — Я огляделся. — Что у меня еще есть хорошенького?
— Сядь пожалуйста, Андрюша, — сказала она довольно резко. — Мне надо серьезно поговорить с тобой.
Я сел на диван. Она была какая-то бледная, с синяками под глазами. Летом в жару очень тяжело работать. Особенно женщинам.
— Между прочим, — сказал я. — Ты знаешь, я сегодня видел живого спрута. Живого, понимаешь? Такая огромная серая скотина. Он живет у нас в бассейне. Честное слово, я не шучу.
— Да? — сказала она безо всякого интереса. — Очень интересно. Послушай, Андрюша, у меня есть к тебе очень серьезный разговор.
— Опять о Майском?
— Нет. Не о Майском. Не о Майском, а о нас с тобой. Ты знаешь, что о нас с тобой говорят в издательстве?
— Какие-нибудь гадости, — предположил я.
Она вся так и вспыхнула, даже уши загорелись, а глаза наполнились слезами.
— Вчера вечером этот подлец Ярошевич при всех, при Полухине, при Степановой намекнул, будто я… будто мы с тобой… В общем, будто ты и я — любовники.
Последние слова она произнесла хриплым трагическим шепотом, достала из сумочки носовой платочек и высморкалась.
— Старый дурак, — сказал я. — Какое ему дело, спрашивается?
— Это он мстит, — продолжала Юля хриплым голосом. — Он сам всю зиму приставал ко мне, волочился, меня прямо тошнило от него. В новогодний вечер полез ко мне целоваться своими слюнявыми губами, я ему там же при всех пощечину залепила. Вот теперь он и мстит, распускает про меня мерзкую клевету.
— И про меня, — сказал я. — А почему ты не залепила ему еще одну пощечину?
— Ну что ты, Андрюша, он все-таки пожилой человек… и в партбюро, в присутствии директора… И потом я растерялась, я даже не сразу поняла, что он имеет в виду. Знаешь, как он это подло умеет делать, будто просто такая стариковская шуточка, но все сразу поняли, ведь нас с тобой часто видят вместе.
— Да, — вздохнул я. — Очень часто. Но ты успокойся, Юленька. Не огорчайся. Ну кто же принимает Ярошевича всерьез? Старый дурак, только и всего.
— Нет, нет, это ужасно, — сказала Юля твердо. — Ты себе представить не можешь, как это ужасно. Мы сейчас ведем такую борьбу за моральную чистоту, стараемся не оставить без внимания ни одного случая нарушения норм коммунистической морали — и вот пожалуйста, коммунистка, член бюро подозревается в такой распущенности. С какими глазами я теперь буду выступать перед нашими девушками? У меня такое чувство, будто меня вымазали грязью и выставили на всеобщее обозрение.
Она опять страшно покраснела и стала сморкаться.
— Ну, ну, Юленька, — сказал я. — Не надо так расстраиваться. Пережили страшную войну, пережили кое-как культ личности, переживем и Ярошевича. Мне, между прочим, не совсем понятно. Сколько тебе лет?
— Двадцать восемь, — сказала она. — При чем здесь мой возраст?
— Я вот что не понимаю. С каких пор считается, что здоровая молодая женщина не имеет права на… э-э… интимную жизнь? Даже если она коммунист и член партбюро.
— Никто не говорит о праве на интимную жизнь. Речь идет о распущенности, неужели не понятно?
— Как! — вскричал я. — Ярошевич посмел намекнуть, будто ты спишь не только со мной, но и с другими мужчинами?
Она с ужасом поглядела на меня и встала.
— Ты не смеешь говорить со мной в таком тоне, — сказала она. Голос ее дрожал. — Это неприличный, гаерский тон. Я пришла к тебе как к ближайшему другу поделиться своей обидой. Но я вижу, что это тебя совершенно не трогает. По-видимому, мы смотрим на эти вещи по-разному. Я не из тех женщин, которые спят с мужчинами. И хотя мои взгляды могут кое-кому показаться смешными, я все же твердо убеждена, что интимная жизнь, как ты это называешь, вне брака постыдна и аморальна. Это просто распущенность, вот и все. Ты так не считаешь, что же, тем хуже для тебя.
Все-таки она была очень мила, даже сейчас, когда несла эту беспардонную чушь, усталая, истомленная жарой, с распухшим от слез носиком. Но она и ангела могла довести до шизофрении своими добродетелями. Я уже раз двадцать терпел ее ламентации по поводу общего падения нравов в наше время и ее кровожадные проекты укрепления семьи. Вероятно, мне еще раньше следовало дать ей понять, что у меня совсем другие взгляды.