Геннадий Прашкевич - Костры миров (сборник)
Сами портреты были выполнены превосходно. Узнать имя художника — уже сенсация не из последних. Внимательно всматриваясь в манеру письма, в технику исполнения, я все более убеждался, что это не просто портреты отдельных лиц. Если так можно сказать, это был портрет идеи, коллективное выражение того, что каждый из выставленных внес в какое-то им одним известное дело.
Было в портретах что-то гнетущее. Сила, против которой бесполезно спорить. Что может человек перед надвигающейся бурей, когда еще не дует ветер, но уже сгустилась тишина?.. Потом, когда рванет вихрь, ударят громы, можно бежать или сопротивляться, но в эти минуты, в долгие минуты ожидания, человек беспомощен…
Я повернулся к стене, которую занимала карта полушарий, и наугад ткнул пальцем в одну из клавиш расположенного под нею пульта.
Карта ожила.
Разноцветные линии, извиваясь, наползали друг на друга, гасли и вспыхивали вновь. Особенно четко эта возня прослеживалась в Европе.
Я ткнул следующую. Не знаю, чего ожидал. Может, опять непонятной игры света. И не ошибся. В самых разных местах начали появляться бледные пятна. Они ложились без видимого порядка на Францию, на Центральную Азию, на Австралию, захватили Индию, Россию, Китай… Как солнечные зайцы, они пятнали карту, пока наконец некоторые районы не осветились полностью.
И, синхронно световой эскалации, вспыхивали и исчезали на боковом табло цифры.
Я нажал клавишу вновь.
Первые вспышки пришлись на 1966 год. Их было немного.
Следующая серия — на 1969. А с 1978 вспышки шли сплошными поясами, и на 1982 год чистой осталась лишь Антарктида да некоторые районы… Бразилии и Аргентины.
Несколько раз подряд я включал таинственную установку. Я должен был понять ее смысл! Угон самолета, убийца с обсерватории, встреча на реке, это табло — связано ли это друг с другом?
И я вспомнил…
Конечно, не смысл дат, но страшную картину сожженной сельвы.
"Вот где они могли сгореть…" — сказал Отто Верфель, приняв меня за одного из тех, в шелковых куртках, когда, раздвинув ветки, указывал на исполинские стволы, высушенные неземным жаром. Я видел снимки вьетнамских территорий, которые американцы обработали в свое время дефолиантами, полностью стерилизующими землю. Снимки, на которых распростерлись мертвые леса, лишенные зелени, птиц, насекомых, но вид убитой сельвы не шел с ними ни в какое сравнение.
Мысленно я перелистал подшивки "Газет бразиль", и профессиональная память подсказала мне случайные упоминания о неожиданных засухах во Франции, в Австрии, в России… Включив табло, я убедился, что даты совпадают, и это открытие испугало меня больше, чем любое другое.
"Не торопись, — остановил я себя. — Когда чего-то не понимаешь, не надо спешить. Может быть, дежурный поможет?" Я вспомнил билет до Манауса…
Поворачиваясь, увидел еще один портрет. Человека, изображенного на нем, я знал.
Не только я, многие знали это удлиненное лицо с мясистым носом и благородно лысеющим лбом. В свое время оно было широко известно по снимкам многих газет мира.
Я всмотрелся.
Лысеющий лоб опереточного героя. Умные, цепкие глаза, хорошо замаскированные разросшимися бровями…
Зная этого человека, я не мог оставаться в бездействии.
Подергал дверь. Она не открылась. Но, вспомнив профессиональный жест лифтеров, я сунул руку в отверстие против замка и потянул на себя ролик. Дверь открылась, и я поразился глубине шахты. Здание, действительно, было огромным. Я разглядывал стоявший далеко внизу лифт, и вдруг услышал голоса. Они доносились сверху. Вцепившись в решетку, я осторожно вскарабкался на следующий этаж. Когда голоса смолкли, я раскрыл дверь и скользнул в неширокий коридор, выведший меня на галерею, огражденную барьером из полупрозрачного пластика.
Заглянув за барьер, я увидел людей.
Мусорная корзина
Наверное, зал этот был чем-то вроде вечернего клуба. Люди сидели за широкой стойкой, заставленной бутылками и стаканами. Я видел только спины. Троих.
В рубашках, рукава которых были аккуратно закатаны.
Вентиляторы бесшумно крутились под потолками, рассеивая синеватый дым хороших сигар.
Я прислушался.
Собравшиеся обсуждали какую-то биологическую теорию, связанную с человеком. Горячась, один из спорящих, длинноволосый и горластый, — все, что могу о нем сказать, — говорил о неблагоразумности людей, о том, что в природном механизме человека эволюцией был допущен некий конструкторский просчет, которому люди и обязаны параноидными тенденциями.
— Не забывайте о мусорной корзине, — повторял он, стуча кулаком по стойке. — Природа безжалостно выбрасывает все не оправдавшие себя варианты живых существ, в том числе и человеческих видов!
Еще он говорил о слабости сил, противоборствующих убийству представителей своего вида. О том, что в животном царстве эта особенность человека поистине удивительна… Но именно она, подчеркнул он, оправдывает войны! Что уж тут философствовать о разрыве между интеллектом и чувствами, между прогрессом техническим и отставанием этическим!
Собственно, до меня долетали обрывки фраз. Я сам строил общую схему разговора. И, странно, чувствовал себя разочарованным, будто и впрямь ожидал натолкнуться на эсэсовцев…
Они не походили на эсэсовцев. Они походили на ученых, проводящих уик-энд. С такими, как они, я встречался в Лондоне, Рио, Париже, Гаване, Нью-Йорке, таких, как они, видел в клубах и на премьерах, с такими, как они, рассуждал о биметаллизме и смотрел футбол…
— Язык! — сказал длинноволосый. — Вот что мы всегда недооценивали! Человек — животное, создающее символы. А наивысшая точка символотворчества — семантический язык. Являясь главной силой сцепления внутри этнических групп, он является в то же время почти непреодолимым барьером, действующим как сила отталкивания между разными группами. Те четыре тысячи языков, что существуют в мире, и нужно рассматривать как причину того, что среди различных видов всегда преобладали силы не сцепления, а раскола…
Долго слушать их я просто не мог — служитель, случайно заглянувший на галерею, сразу бы обнаружил меня. Но когда я собрался уходить, третий, тот, что за все это время не произнес ни слова, повернулся, и я узнал его. Человек с портрета — вот кто он был! Человек поразительной биографии. Человек, с которым мне приходилось не раз встречаться. А имя его — Норман Бестлер.
В конце двадцатых годов он много путешествовал по странам Востока, приобретя репутацию убежденного сиониста. В начале тридцатых попал в Германию, где вступил в коммунистическую партию, однако быстро разменял свои взгляды на крайний либерализм. Тем не менее, знание коммунистических теорий и цепкий ум не дали ему утонуть, и он сказал свое слово в годы гражданской войны в Испании, воздвигнув из своих статей и памфлетов причудливое профашистское сооружение, в котором злостная выдумка соседствовала с реальными фактами. В годы мировой войны он как-то затерялся, исчез, — я ничего не знал об этом его периоде, — зато после войны вновь появился на политической и литературной арене, торгуя идеями и мрачными утопиями, которые, надо отдать ему должное, он умел преподнести блистательно.