Алексей Молокин - Лабух
Мужичонка сунул руки в карманы шинели, поежился, словно от холода, и добавил:
— А Кобель — это у нее, у нашей комиссарши, фамилия такая. Она сама из бывших, вот и фамилия соответствующая — Кобель. А так она женщина вся из себя гладкая, только подойти боязно, от нее даже братишки шарахаются. Одно слово — Кобель, а не баба. Только товарищ Ерохимов бывших не боится, у него мандат, ему что... Он эту Кобель, как курсистку: раз, два — кружева, три четыре — зацепили... Ну, бывай, анархия, пойду я, а не то, не ровен час, к гудку опоздаю.
Может, туман поредел, а может еще что, но Лабух только сейчас обратил внимание, что у платформы стоит самый настоящий бронепоезд, построенный революционным пролетариатом на Путиловском ли, Обуховском ли заводе, но давно, ох как давно. Хотя, впрочем, бронепоезд был и сейчас как новенький. Влажные потеки подсыхали на стальных плитах бро-нетеплушек, похожих на грязно-зеленые гробы, ощетинившиеся пулеметными мордами. Мешки с песком были уложены в аккуратные брустверы, из-за которых торчали расчехленные стволы трехдюймовок. На железных боках вагонов красовалась грозная надпись: «Агитбронепоезд имени революционного пролетариата всех стран». Из бронированного же штабного вагона, выделяющегося из всего состава размерами и статью, доносились разухабистые скрипы граммофона: «Если женщине захочется, то и мертвый расхохочется!»
Время от времени штабной вагон вздрагивал, словно некие разгулявшиеся гиганты, войдя в раж, начинали стучать кулаками по столу в такт канкану. Дрожь проходила по всему бронесоставу, лязгали сцепки, и казалось, что вот-вот бронепоезд тронется и пойдет-покатится, наконец, набирая скорость, вершить мировую революцию. Все, однако, лязгом и ограничивалось. Сонные красноармейцы около орудий мирно докуривали свои самокрутки, булькали котелки на чахлом огне костров, разведенных прямо на перроне. Безразличные часовые устало вершили свое бесконечное патрулирование. Всплывала унылая и нестройная песня, понятно было, что поют по привычке, что другие песни напрочь забыты, что эту тоже петь не хочется, но надо же людям что-то петь... «Товарищ, товарищ, война началася, бросай свое дело, в поход собирайся...»
Лабух простился с солдатиком, который сразу же присел около ближайшего костерка и словно бы пропал, и зашагал к голове состава. Громадный и черный, паровоз стоял под парами. Брони на него не хватило, но паровоз и сам по себе был грозен. Не нужна ему была никакая броня. Рычаги и сочленения лоснились вонючей смазкой, словно черным потом. Время от времени раздавался шумный вздох, и струи пара яростно хлестали по мокрой платформе. Усатый машинист помахал из кабины. В руке его покачивались тускло-желтые, похожие на каплю меда часы-луковица с открытой крышкой:
— Отойди-ка, товарищ, отойди в сторонку, сейчас гудеть будем. Уже приспело время.
Лабух сначала не понял, но на всякий случай отошел к краю платформы. Машинист пропал в кабине, потом мелькнула чумазая мозолистая рука, уцепила какую-то проволоку и потянула. И раздался гудок.
Нет, не гудок это был, а рев, победный вопль динозавра, покрывшего самку. Горячие струи смели с платформы мусор, зло хлестнули по сапогам, норовя обварить и сбить с ног. В небо вонзился торжествующий столб пара, расходясь в немыслимой высоте тонкими, причудливо извивающимися лепестками. Ноосфера ахнула и, тоненько повизгивая, принялась вбирать в себя животворное семя революции.
Когда Лабух пришел в себя, все уже кончилось, только слабенькие белые струйки бессильно стелились по перрону. Казалось, даже черные бока локомотива-богатыря опали и смялись, словно пустая пивная банка, сжатая рукой юного балбеса. Сапоги отсырели. Влажные джинсы больно липли к обваренным ногам. Лабух осторожно обошел тупик и, все еще опасливо косясь на бородавчатую, глумливую, всю в заклепках морду паровоза с красным петушиным подбородником, выбрался наконец на открытое пространство.
Перед ним расстилался просторный, вкривь и вкось прорезанный рельсовыми путями пустырь. На путях торчали товарные вагоны, рефрижераторы, одинокие «пульманы», обрывки товарных и пассажирских составов. Мимо Лабуха бодро пропыхтел маленький, почти игрушечный паровозик-кукушка. Из окошечка высунулась чумазая харя и жизнерадостно спросила:
— Эй, земеля, как нам до магазина добраться?
— Прямо и налево, — ляпнул Лабух первое, что пришло в голову, — там спросите.
Паровозик деловито пискнул и бодро прибавил хода.
А там, на самом краю пустыря, на отполированных тысячами и тысячами колес рельсах, на расчищенных от хлама путях, освященных вечнозелеными лампадами семафоров, совершалось мощное и ровное движение. Стык в стык, электровоз к последнему вагону, без промежутков, перли и перли нескончаемые составы. Бесконечные связки черных и желтых цистерн-сосисок сменялись платформами с рулонами железного проката и поездами со строевым лесом, и опять цистерны, цистерны, цистерны. Все это, гудя и громыхая, целеустремленно катилось и катилось прочь из города. Туда было нельзя. Там стояла сытая охрана в камуфляже с автоматами. Да и делать там было нечего.
Тяжелый низкий гул бил в ступни, от него зудели ладони и ныл затылок. Лабух поморщился и пошел по гравию влево, туда, где, освещенные лучами выглянувшего наконец солнца, вырисовывались аккуратные розовые арки старого железнодорожного депо.
— Стой где стоишь, чувак, — голос сопровождался характерным звуком взводимого боевого арбалета-скрипки. Одновременно раздались клацанье винтовочных затворов и гул включаемого в боевой режим вибробаса.
— Нам от тебя ничего не надо, разве что деньжат бы немного, да их у тебя все равно нет. Ну, гитарку возьмем, хорошая у тебя гитарка, скорострельная, нам на бедность в самый раз будет. Мы бы тебя отпустили, да ведь тебя отпустишь, а ты возьмешь, да и другим расскажешь, сколько тут на старых путях добра всякого. А нам добро и самим сгодится. От последнего перрона и до депо — наши земли. Так что прости-прощай, чувачок, и не обижайся.
Клятые. Они выступили из-за старой электрички, уткнувшейся облупленной зеленой мордой в заросший полынью полосатый шлагбаум. Кого тут только не было. Курчавый черноволосый, смуглый цыган, со взведенной скрипкой в одной руке и боевым фендер-басом в другой. Две пестрые, смуглые цыганки — карты веером, острые кромки весело блестят на солнышке, мигнуть не успеешь, как пиковый туз чиркнет по горлу. А вон там — матросик в тельняшке с маузером в руке и гармонякой на пузяке. Эх, яблочко, морда красная... Солдаты в обмотках с трехлинейками, солдаты в кирзачах с автоматами, кожаные чекисты, вороны, птицы вещие...
А за их спинами возникали все новые и новые смутные фигуры. Все, кто застрял на этих богом забытых старых путях, кому не стало дороги ни туда, ни обратно. Обреченные вечно жить ими же загубленным прошлым, готовые убить каждого, кто посягнет хоть на пылинку былого. Одно слово — клятые.