Лоренс Даррелл - Жюстин (Александрийский квартет - 1)
На этом он умолкает. Помбаль по-прежнему взирает на свое отражение в зеркале, и его природное любопытство отчаянно сражается с безнадежной апатией летнего воздуха. Нет, однако, никакого сомнения в том, что вечером он притащит домой нечто истощенное и затравленное, чья перекошенная улыбка не будет вызывать в нем чувств иных, кроме чувства жалости. Я бы не сказал, что моему приятелю чуждо чувство сострадания, ибо он всегда пытается пристроить этих девочек хоть куда-нибудь; по-моему, большинство местных консульств укомплектовано бывшими страдалицами, безнадежно пытающимися выглядеть достойно, - местом своим они обязаны одной лишь назойливости Жоржа, хорошо знакомой всем его коллегам. И все же любая женщина, сколь бы забитой, сколь бы потасканной, сколь бы старой она ни была, может рассчитывать на его снисходительную галантность - на все те мелкие знаки внимания и sorties* [Здесь: блестки (фр.).] остроумия, которые я привык ассоциировать с галльским темпераментом; рассудочная мишура французского шарма, так легко переходящего в самолюбование и леность ума, - как французская мысль, что моментально растекается по формочкам для куличиков, природный esprit* [Дух (фр.).], мигом затвердевающий в мертвых концепциях. Однако купидоны, легко играющие его делами и мыслями, придают им, по крайней мере, вид полной беззаботности, что в корне отличает их, скажем, от дел и мыслей Каподистриа - он частенько составляет нам компанию за утренним бритьем. Каподистриа обладает чисто бессознательным даром обращать любой предмет в женщину; под его взглядом стулья вдруг мучительно осознают, что у них обнаженные ножки. Он оплодотворяет вещи. Однажды за столом я стал свидетелем того, как он посмотрел на дыню: дыня встрепенулась и ощутила содрогание жизни в каждом своем семени! Женщины теряются, как пташки перед коброй, стоит им только взглянуть на это узкое плоское лицо, на этот острый язык, облизывающий тонкие губы. Я вновь подумал о Мелиссе: hortus conclusus, soror mea sponsor...* [Ветроград заключенный, сестра моя, поручитель (мой)... (лат.).]
* * *
"Regard dйrisoire* [Взгляд иронический (фр.).], - говорит Жюстин. - Как так получается - ведь ты совсем как один из нас и в то же время... ты другой, а?" Она расчесывает свои черные волосы, в зеркале огонек сигареты вытянул из тьмы ее глаза и губы. "Ты, конечно, духовный изгнанник, раз уж родился ирландцем, но в тебе нет нашей angoisse* [Тоски, тревоги (фр.).]". To, что ее слова пытаются нащупать вслепую, и в самом деле вполне ощутимо, но искать следует не в нас, а в том месте, где мы все обитаем, - сонная вялость, металлический привкус выпитой крови сквозит в испарениях Мареотиса.
Она говорит, а я думаю о тех, кто вызвал этот Город из небытия: о воине-боге в стеклянном гробу, юное тело в серебряной фольге плывет к своей могиле вниз по реке. Или о тяжелой квадратной голове, голове негра, в которой грохочет, перекатываясь, идея Бога, зачатая в духе чисто интеллектуальной игры, - Плотин. Такое ощущение, что дух этого места по горло занят чем-то совершенно недоступным для среднестатистического здешнего жителя - где-то далеко, где плоть, освобожденная хаосом laisser faire* [Делай что хочешь (фр.).] ото всякой сдержанности, должна подчиниться закону несравненно более высокому: либо сгинуть в бессилии, столь явно заметном в шедеврах Мусейона, в бесхитростных забавах гермафродитов в зеленых тихих двориках науки и искусства. Поэзия как неуклюжая попытка искусственного осеменения муз; обжигающе глупая метафора Волос Вероники, которые переливаются в ночном небе над спящим лицом Мелиссы. "Бог ты мой! - сказала однажды Жюстин, - ну почему в нашей распущенности нет простоты, такой, знаешь, полинезийской, что ли, простоты?!" Она могла бы продолжить: или средиземноморской, - потому что смысл любого поцелуя изменился бы в Италии или Испании; здесь же наши тела были до срока изношены сухим шероховатым ветром, дующим из африканских песков, и вместо любви нам была уготована более мудрая, но и более жестокая нежность ума, которая лишь обостряет одиночество, вместо того чтоб смягчить его.
Даже у самого Города есть два центра тяжести - истинный и магнитный полюса его неповторимости: между ними вспыхивают судьбы его обитателей, ослепительные траектории, - порою они слишком многое высвечивают во тьме. Его духовный центр - потерянная ныне Сома, где лежало когда-то тело юного солдатика, коему не по росту пришлась взятая напрокат Божественность; его полюс, пребывающий во времени - Клуб Брокеров, где, подобно кабалли, хлопковые воротилы потягивают кофе, дымят вонючими манильскими сигарами и наблюдают за Каподистриа, как люди на берегу реки смотрели бы на рыбака или художника. Первый символизировал для меня великие завоевания человека в царствах материи, пространства и времени, которые явно не могли не поделиться своим жестоким знанием о неизбежности поражения с юным завоевателем в его гробнице; второй не был символом, но живым лабиринтом свободной воли, где бродила любимая моя Жюстин и с такой пугающей душевной целеустремленностью искала путеводной вспышки света, и эта вспышка должна была возвысить ее, по-новому ее осветить - для нее же самой. Для Жюстин, а она родилась в Александрии, распущенность была странной формой самоотрицания, этакой травестией свободы; и если я видел в ней воплощение Города, то мне приходили на ум не Александр и не Плотин, но бедное тридцатое дитя Валентина, падшее "не подобно Люциферу через восстание против Бога, но через слишком пылкое желание единения с Ним". Все чрезмерное обращается во грех.
Отлученная от божественной гармонии, она сама была виновна в своем падении, говорит сей философ-трагик, и стала манифестацией материи; и вся вселенная Города и мира была создана из мук ее и раскаяния. То трагическое семя, из которого взросли ее дела и мысли, было семенем пессимистического гностицизма.
Я знаю, что не ошибся, - потому что много позже, когда она после долгих сомнений все же пригласила меня присоединиться к небольшому Кружку, собиравшемуся раз в месяц вокруг Бальтазара, стоило ему только упомянуть о гностиках, и она вся обращалась в слух. Я помню, как она спросила однажды с таким волнением, так умоляюще, правильно ли она поняла его мысль, о том, что "Бог не только не создавал нас, но и не собирался нас создавать и что мы произведение божества низшего разряда, Демиурга, который ошибочно счел себя Богом? Господи, как это похоже на правду; и этот вселенский hubris* [Хюбрис, гордыня (древнегреч.).], эта самонадеянность перешла по наследству к нам, его детям". На обратном пути она остановила меня, просто-напросто встав передо мной и взяв меня за лацканы пальто, посмотрела мне прямо в глаза и спросила: "Слушай, ты вообще во что-нибудь веришь? Ты все время молчишь. В лучшем случае смеешься иногда". Я не знал, что ей сказать, поскольку все идеи кажутся мне одинаково здравыми; сам факт их существования изобличает создающего - Он есть. Они объективно верны или объективно ошибочны, разве это важно? Они недолго пребудут таковыми. "Но это же очень важно! воскликнула она с трогательной горячностью. - Это очень важно, милый ты мой, очень!"