Михаил Савеличев - Фирмамент
А значит, все вновь и вновь стирается и пишется заново по одряхлевшей бумаге, и за концом следует вовсе не начало, а все тот же конец, в тех же декорациях, изношенных и протекших, сделанных и отремонтированных на скорую руку, когда лишь немотивированный ужас заслоняет издевательство халтуры, подделки, богуса такой безжизненной жизни отданного на растерзание сошедшей с ума Ойкумены существования. Концы не сходились в искривленной геометрии философии истории, откуда даже логика перестала извлекать убогий смысл противостояния интересов, нехватки ресурсов, демографии и пандемий, но словно спрыснутые отравой насекомые бились в стеклянный колпак загадочного опыта, давя друг друга лишь в агонии манящего обмана новых просторов за пределами Крышки.
Каждый был готов предложить свой ответ. Ответ был любой, но только «нет». Эта бездна засасывала без остатка в вечное молчание полного осознания, яркого ощущения мысли, эстетического оргазма овладения, а вернее — добровольного слияния со смыслом, лицом к лицу, потому что у творения всегда есть лик, и лишь слепцы ощупывают его рельеф в ложной уверенности восстановить из хаоса разрозненных частей полноту и целостность идеи и эйдоса. Вот только не было там бесконечности, потому что время оставалось под Крышкой, билось под Хрустальной Сферой в асфиксии, все еще цепляясь за свои жертвы притягательностью вечности. Краткий миг, меньше такта, за щербинку которого не успевало ничего измениться в промежутке между будущим и прошлым, вполне достаточный для бога, но слишком мимолетный для человека, разочарование оскомины ностальгии, прорывающейся в снах откровенностью нереализованных миров, слишком пустых и лучших для того, чтобы в них жить.
Коффин был пуст. Провода жизнеобеспечения оборваны и упругое ложе покрыто высохшими пятнами протекших растворов. Не было ни альфы, ни омеги, лишь пустота обмана и разочарования. Разочарования сбывшимся ожиданием самого плохого, приправленного невразумительным и периферийным — "как же так?" и "кто виноват?". Сказка оказалась с плохим концом. Вернее, совсем без конца. Вырвали, стерли, отменили. Неужели у нас такое возможно? Чтобы Ойкумена набралась чувства юмора? Чтобы вместо страшных чудес и обычного насилия она вдруг решилась на что-то жестоко-ироничное? Стоп. Охладись. Не называй врагом судьбу. Оно, это нечто, мул, коффин, вол не могло исчезнуть бесследно. Это не космос, это Ойкумена, душный мирок, спертое пространство, регенерированный воздух и вода. Здесь воздаяние и карма имели тот самый первобытный смысл эха, отзвука, но на краю времен уже не было времени ждать, события должны совершаться немедленно, сцепляться, увязываться, слипаться в противоестественную связь причины и следствия, в проклятие позитивизма после, значит вследствие.
В броне было неудобно втискиваться в ложе, но девственные хрящи упоров с противным скрипом подались, раздвинулись, вмещая Фарелла в смущенные объятия заработавшей машинерии, отчего из пазов полезли дежурные жала с антидотом, но напоровшись на непроницаемый экзоскелет выпустили инъекции куда-то в складки абсорбирующего псевдоэпителия, к голове прислонились холодные пластины, а сверху упала кислородная маска. Фарелл захлопнул крышку и оказался в царстве Вола. Тесный гроб, тишина, темнота и странное ощущение отделенности, отдаленности от чего-то привычно важного, надоедливого, незаметно цепляющего периферию внимания, но не вторгающегося в перекрестье тревоги или радости. Так, забывчивый шум бытия, шероховатость Обитаемости. Крышка. Ее давление. Невозможностью оно истиралось и измельчалось лишь в воспоминание, фантомную боль ампутированного искалеченного члена. Ледяные порции кислорода втискивались сквозь зубы, наполняя, а точнее — набивая легкие колким снегом, медленно подтаивающим, проступая зудящим потом под броней. Это отвлекало, слишком спаивало с жизнью привычным неудобством и уверенностью в следующем вздохе. Фарелл стащил маску, ожидая услышать писк медицинской тревоги, но тишина продолжалась.
Нет такого зрения, которое бы не было зрением видимых предметов, а было бы лишь зрением себя самого, не воспринимая никакого цвета, а видя лишь себя. Нет такого слуха, который бы никакого звука не слышал, а только сам себя. Нет таких и ощущений, вожделений, воли, любви, страха, представления. И в этой тьме и бесчувствии прорывалось ослепительно яркое, громкое, вожделеющее, волящее, любящее и ужасающее самое само, самое само человека, которое есть его душа, а в душе самое важное и центральное познание и мышление, то есть ум, самосознание, благомудрие, которое ясно и божественно. Замкнулись все метания и жалкие переборы бесконечных путей мебиусовой ленты в проклятие вечных вопросов, которых нет, но ответ на которые существует в великом молчании и покое, в физической отрезанности от фальши экзистенциальной тошноты, рвотных масс Ойкумены, небесных тел и тел распятых на горячих и холодных решетках внутренних коммуникаций. В ужасе массовых расправ теряется предметность, жалость к слабым и ничтожным, потому что в связках крыс уже не различается и намека на личность, на право самосознания, даже на инстинктивное желание обойтись меньшей кровью, но возникает, существует какое-то одно познание, которое не имеет никакого другого предмета, кроме себя самого и прочих познаний, да оно же есть знание о незнании.
Можно бессмысленно взывать к исчезнувшей Крышке, к привычной согбенности убогой цивилизации дерущихся крыс, но ответ лежал только внутри, в глубине самоотражений, в странной значимости фактов, с которыми приходится считаться, в знании, которое было совершенно единственно и не было никакой подобной вещи. Разумное и холодное бытие нашептывало рациональную иронию, удерживало на пороге возврата, на краю сверкающей бездны, где лежали все ответы, так как смысла уже не было, эпоха прометеева огня миновала, никому не нужен был свет в причудливом лабиринте раскрашенных фантомов Хрустальной Сферы. Здесь никому не дано почувствовать себя героем. Герои обратились в реанимированные трупы величия, погребенные под километрами тысячелетий ледников, но цеплялись за фирмамент, притягивая его ближе к Земле, бессмысленно защищаясь от жизни. Не знали они, несчастные, собственного нрава, и в невежестве сгорали миры, пожираемые чумой зеркального гурма, раскисшей мелодией последней партитуры труб.
В противостоянии эгрегоров скрестившихся вселенных весы возможностей замирали в неуверенности выбора, в той восхищающей точке, когда безнадежность, ничтожность и слабость, пустота, провал, дырка приобретали странное очарование решения. Слишком обольстительно верить в человека под пустыми небесами, но равнодушие тоже имеет вес, отзвук, слабое дуновение, от которого рассыпается столь замысловатое и символическое здание.