Вячеслав Рыбаков - Се, творю
На вопросы Ласкин совершенно искренне отвечал: ничего. Ничего не сообщал, ничего не замечал, никто не подходил… Вся эта волынка приобрела бы для него хоть какой-то смысл, если бы по крайней мере косвенно, намеком, ненароком следователь показал, будто подозревает, что к исчезновению этого малахольного старого доходяги, вздумавшего спорить с ним, с Ласкиным, Ласкин же и причастен. Уж за это он бы сумел ухватиться. Если бы получилось уличить их в том, что они не исключают, будто он что-то передал Журанкову, к кому-то пригласил, чем-то куда-то поманил – это была бы песня. Тут менты бы не отмазались. За попытку обвинить невинного оппозиционного искателя истины в вульгарном соучастии в похищении никому не нужного зануды они бы у него попрыгали.
Но серые вели себя очень точно. Может, им и хотелось поспрашивать в этом роде, наверняка хотелось – но они, похоже, понимали, с кем имеют дело, и не подставились ни разу.
И Ласкин понял, что здесь нечего ловить. Время и нервы они у него отнимут, а проку не будет никакого. Поэтому он, не размениваясь на мелочи и не строя себе воздушных замков, по-быстрому свернул свои лекции («Уважаемые слушатели, единомышленники, друзья, я не могу, к сожалению, продолжать работу в вашем городе. Я подвергаюсь давлению со стороны силовиков») и, с ледяной любезностью осведомившись у следователя, не намерены ли доблестные органы защиты правопорядка его задерживать или брать с него подписку о невыезде (как и следовало ожидать – не намерены), убыл в первопрестольную. Обрыдло. Достали, козлы.
Однако ж, не размениваясь по мелочам, нельзя впадать в иную крайность; тогда есть риск не услышать зов удачи, порой звучащий невзначай, неброско, даже неуместно, точно отрыжка случайного соседа за столиком в кафе. Конечно, на всякий пустяк нельзя кидаться, как на нить Ариадны. Но это опять-таки вопрос таланта. Если нет таланта и обязательно прилагающейся к нему интуиции, вечно будешь попадать невпопад: пропускать везенье, как глухой – набат, и упорно лелеять пустышки, тратя на них все силы, а в конечном счете – жизнь.
Когда Ласкину позвонил некто Бабцев и попросил о встрече, первым порывом Вениамина было отказаться. Фамилия Бабцева была ему знакома, пожалуй, даже более чем знакома. В свое время Ласкин зачитывался его яркими и смелыми для своего времени работами. Наверное, он у Бабцева даже чему-то учился. Но он давно выучился. Прошлое должно оставаться в прошлом. А Бабцев явно принадлежал ушедшей эпохе; она была вроде бы совсем недавно, но уже тоже осыпалась в нескончаемо разевающуюся пропасть прошлого. Мир стал иным. Во времена Бабцева перед этой страной еще стоял какой-никакой выбор и казалось, человек способен что-то менять, что-то решать или хотя бы воздействовать на принятие решений; теперь все окостенело и лучше всего, если дать себе труд понять, какая именно свобода восторжествовала и где, просто играть в этой окончательно отстроенной грязной песочнице по ее правилам и печь для себя свои куличи, чем больше и дороже – тем лучше. Да, подобные Бабцеву люди еще пользовались влиянием, авторитетом, на них ссылались, им даже официальные награды порой навешивали как ветеранам борьбы за демократию, но что с того – всегда в этой стране живые только мешают, а в чести одни покойники, только их можно публично уважать, цитировать, возносить в качестве образцов для подражания; ну, и еще тех, кто одной ногой в могиле. Духовных покойников. Когда пришел опыт, навык, понимание и осознание смысла своей работы, тексты статей и интервью Бабцева вдруг оказались какими-то половинчатыми, жалкими. Такое впечатление, что он, когда писал – думал! Может, даже переживал! Может, даже тужился что-то втолковать…
А кому это сейчас надо? Сейчас надо зарабатывать!
Однако Ласкин не отказался. Наоборот, выразил восторг – вполне, впрочем, умеренный – оттого, что зачем-то понадобился старшему уважаемому коллеге. С готовностью принял предложение попить завтра вместе кофейку в любом удобном Ласкину заведении. В конце концов, это было любопытно. А потом – нелепо отказываться от возможности приблизиться к кому-то, кто пока выше тебя. Никогда не знаешь, может, он-то и окажется ступенькой для твоего подъема. Занимаемся-то, в сущности, одним делом, успел сообразить Ласкин, и кормушка одна…
Бабцев оказался примерно таким, каким Ласкин его себе и представлял. Моложавее своих лет, он сохранял изрядный налет запальчивой, самозабвенной интеллигентности – наверное, сродни той, что давным-давно, в старозаветные времена, когда Ласкин ходил пешком под стол, кидала молодых чудил под краснозвездные танки зачастивших было путчистов. Ласкин вполне мог представить Бабцева в кадрах архивной кинохроники – скажем, на доисторической баррикаде перед Белым домом: с солнечными глазами, чеканя пророческие слова, самозабвенный юноша через осипший мегафон пламенно предупреждал бы народы о новой смертельной угрозе свободе и правам. Но теперь это был уж не огонь – в лучшем случае синие дрожащие язычки над прогоревшими углями. Внимательному глазу быстро становилось видно, как изжевала Бабцева жизнь. Лицо его будто вынули недавно из стиральной машины. И моложавость его была потрепанной, и элегантная ухоженность – после жесткого отжима. И в глазах – не солнце, а луна. Знобкое отраженное мерцание перед погружением во тьму.
Картина радовала. Судя по Бабцеву, это поколение и впрямь уже уходило. А пряников сладких всегда не хватает на всех.
В первые минуты, однако, Ласкин испытал разочарование. Это было сродни дежа вю. Они взяли по чашечке кофе по-ирландски, легкую, в хрусточку, прикусь, и Бабцев заговорил не о чем-нибудь, а о Журанкове.
Но буквально через несколько минут Ласкин насторожился.
Тесен, однако, мир, подумал он. Оказывается, блистательный публицист, неутомимый гонитель режима, прекрасно знал пропавшего заштатного ученого, дружил с ним, сына имел с ним, так сказать, едва ли не напополам. На паях. И оказывается – вот новости! – не умеющий двух слов связать провинциальный физик, которого Ласкину подкинули, чтобы продемонстрировать эфирному народу смехотворную несостоятельность наивного патриотизма старых интеллигентов, был не выжившим из ума чудаком, изобретающим вечный двигатель, а серьезным специалистом, связанным с космической отраслью и наверняка представлявшим интерес, среди прочего, и для разного рода спецслужб.
Жаль, Ласкин не знал этого раньше. Разговор на радио можно было бы повести иначе и выжать из него куда больше. Где пахнет спецслужбами – там всегда можно спахтать масло.
А дальше оказалось еще интереснее.
Я понимаю, плел свою паутину Бабцев, человек нашего круга не может не испытывать определенной гадливости, когда его берут в разработку доблестные правоохранители, способные только мочить беззащитных людей – пусть пока не в сортирах, но уже и в магазинах, и на автостоянках, на перекрестках улиц… Поэтому я вполне допускаю: вы и не думали, уважаемый Вениамин Маркович, всерьез стараться отвечать на их вопросы с максимальной точностью и вспоминать все детали. Наверняка они от вас этого требовали, и наверняка вам хотелось только одного: поскорее закончить разговор и никогда в жизни больше не видеть постылых рож. Я, разливался соловьем Бабцев, не раз бывал в подобных ситуациях и прекрасно могу вас понять. Но у меня, доверительно поведал он, совсем иные мотивы…