Сборник Сборник - Фантастика, 1963 год
А. ПОЛЕЩУК
ТАЙНА ГОМЕРА
До сих пор не могу уяснить себе, как это произошло. И никогда мой дух не был в таком смятении…
А все началось в дни последней сессии Московского общества любителей античной литературы. В зале присутствовал незнакомый мне человек. Он представился после заседания и попросил меня приехать в его школу. “Я боюсь за своих ребят, — сказал он. — Техника, математика, физика поглотили их интересы… Хотелось бы внести в их воспитание “свежую струю”. Я дал свое согласие и ничуть не жалел об этом. Старшеклассники — ребята лет по шестнадцати—семнадцати — встретили меня настороженно, а один из них в конце первого урока прямо спросил:
— Вас прислали лечить наш технический “флюс”?
— Нет, — ответил я. — Но разве то, о чем я вам рассказывал, не интересно?
— Терпимо, — ответил кто-то из сидящих на подоконнике. — Пока терпимо…
Но я хорошо знал, что они все-таки дети, и, когда в уютном классе зазвучали гекзаметры древних сказаний, глаза этих самоуверенных подростков засветились восхищением и любопытством. Право, занимаясь со студентами — филологами и историками, я не встречал ни такого внимания, ни такого интереса. По-видимому, то, что для гуманитариев было обязанностью, для этих ребят — удивительной сказкой.
Раз в неделю я приезжал к ним, и каждый раз эти ребята удивляли меня свежестью восприятия, великолепной памятью. И только один из них, самый высокий и, вероятно, самый сильный паренек, — сидел он во втором ряду, и его мускулистая рука, перекинутая через спинку стула, мерно раскачивалась, отсчитывая ритм стихов, — только один он не задавал мне никаких вопросов. Иногда я сам обращался к нему, но ответы его были односложны и лаконичны.
— Вы говорите, как спартанец, — сказал я как-то ему.
Может быть, это и была моя первая ошибка.
Так прошел месяц, другой. Я знал, что ребята напряженно учатся своему любимому делу, что они заканчивают монтаж какого-то сложнейшего прибора, чуть ли не “машины времени”, что мои занятия это только “педагогический привесок”. Вот почему я был буквально поражен, когда во время моей беседы молчаливый паренек вдруг перестал покачивать рукой и сказал:
— Ударение. Неверно. У вас…
— Позвольте, позвольте, — возразил я, — но ударение в этом слове изменилось только во времена Римской империи… А вы что, вы стали заниматься древнегреческим?
— А он его уже выучил, — заметил кто-то из ребят.
— Это верно? — спросил я.
— Да нет… Просто учебник прочел, о котором вы нам говорили. И все…
— Вы его не слушайте! — раздались голоса. — Артем “Илиаду” на память читает.
— Это правда, Артем?
— Ну, правда…
Я задал ему ряд вопросов. Без труда подбирая слова, Артем ответил мне на языке Гомера. У него не все было ладно с произношением, но этот дефект был легко устраним.
Как-то, было это дней десять назад, между Артемом и мною вспыхнул спор. Мы как раз прочитали то место из “Эфиопиды”, в котором рассказывается, как Ахиллес, смертельно ранив Пентезилею, царицу Амазонок, снял с нее шлем, свою законную добычу, и вдруг, пораженный ее красотой, влюбился в умирающую.
— Есть предположение, что милетец Арктин, автор этой поэмы, был учеником Гомера, — заметил я.
— Не сомневаюсь, — сказал Артем. — Какая сцена!..
— Сила, — сказал кто-то из ребят.
— Позвольте, друзья, — обратился я ко всему классу, — неужели нельзя подыскать какое-нибудь более благозвучное выражение, чем “сила”?
— Чувство не всегда диктует благозвучные слова… Вам это известно более чем кому-нибудь другому, — возразил мне Артем.
— Но такие творения, как “Эфиопида”, “Илиада”…
— В прилизанном переводе — да… Герои Гомера — живые люди. Иногда нежные, чаще суровые, а уж за словом в карман не полезут. Ахиллес кричит Агамемнону: “Пьяница, образина собачья!”, а переводчик юлит и придумывает нелепые слова: “Винопийца, человек псообразный”. А как Зевс честит Геру?!
Артем коротко рассмеялся.
— Потому и велик Гомер… — продолжал он. — Во всем художник, во всем поэт. Другой бы чуть ли не с Адама начал рассказывать о Троянской войне, а Гомер — с самого важного, с самого яркого… “Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына, гнев проклятый, страданий без счета принесший ахейцам…”
— Возможно, что вы и правы, — осторожно начал я, подбираясь к теме сегодняшнего занятия — “гомеровскому вопросу”, — но все дело в том, что Гомера-то на свете не было…
— Как не было? Не может быть! — закричали ребята.
— Да, Гомера не было. Был коллективный творец: сотни сказителей облекли первоначальное ядро легенды в поэму чудесной красоты.
— И это совершенно точно известно? — спросил Артем.
— Да, точно… Я лично придерживаюсь именно такой точки зрения… Еще аббат д’Обиньяк в начале семнадцатого столетия выступил с сомнениями относительно личности Гомера, указав на целый ряд противоречий, и с тех пор исследованиями Грота, Германа, а еще раньше Вольфа, это считается вполне доказанным. Впрочем, споры были и раньше, но в свое время победило мнение Аристарха, что Гомер создал “Илиаду” в юности, а “Одиссею” — значительно позже, когда был уже стар.
— А древние, ведь они считали, что Гомер реально существовал? — не унимался Артем.
— Древние не знали аналитического метода, развитого в середине девятнадцатого столетия…
— В таких вопросах следует интегрировать… — заметил кто-то.
— Как вы сказали? Интегрировать? — рассмеялся я. — Опять техницизмы на гуманитарном уроке?
— Не сердитесь, — примиряюще сказал Артем. — Но трудно поверить и мне и моим товарищам, что Гомера вовсе не было. Здесь нужно разобраться…
— А знаете, ребята, — сказал я, — как древние отнеслись к этому вопросу? Семь городов спорили за честь называться родиной поэта, и до нас дошло античное четверостишье: Ты не пытайся узнать, где родился Гомер и кто был он, Гордо считают себя родиной все города; Важным является дух, а не место; отчизна поэта — Блеск “Илиады” самой, сам Одиссея рассказ. Но этого мало… Гомера считали сыном Аполлона и музы Каллиопы, его считали хиосцем, лидийцем, киприотом, фессалийцем, луканом, родосцем, римлянином, даже потомком самого Одиссея, сыном Телемаха и Поликасты, дочери Нестора.
— Горячо! — вдруг закричал Артем. — Горячо!.. Вот последнее предположение и следовало бы проверить… Недаром Одиссей занимает такое место и в “Илиаде” и в “Одиссее”. Были какие-то причины, которые заставили древнего сказителя…
— Или древних сказителей, — поспешил добавить я.
— Нет, древнего сказителя сделать Одиссея центральной фигурой второй поэмы. И, кроме того, единственная песнь из “Илиады”, не связанная прямо с сюжетом, гневом Ахиллеса и его последствиями, опять-таки говорит о приключениях Одиссея…