Алексей Курганов - Метагалактика 1993 № 1
Но никаких признаков погони сзади не чувствовалось, и бедро уже почти не болело, и поэт потихонечку набирал ход… и все складывалось прекрасно, но никак не выходили из головы последние слова старика. «С какой стати я должен вернуться? — удивлялся он и прибавлял шаг. — Буду идти день и ночь, неделю, месяц, пока не выйду к шоссе, а там до ближайшего села, и сразу к участковому…»
Прошел час или два. Полежаев не снижал скорость шага и совершенно не чувствовал утомления. Бедро болеть перестало, напряжение спало.
Когда он вошел в дубовую рощу, уже стало светать.
Шальная радость переполнила всю его грудь. Вот где можно без нервотрепки наконец насытиться самой чистой и прекрасной в мире пищей, которая удвоит его силы и быстро выведет к шоссе. Он подобрал по пути несколько желудей и тут же проглотил их вместе с кожурой.
Ощутив невероятное блаженство он бросился с фонариком под дуб и даже хрюкнул от предстоящего удовольствия. Затем возбужденно ползал на коленях и, проглатывая желудь за желудем, плакал от счастья, а в переходах между дубами сумасшедше хохотал. Он уже не обращал внимания на боль в скулах, на заново разнывшееся бедро, на севший фонарик, на то, что уже давно наступило утро и его могли хватиться.
Живот его теперь приятно отягощался самой чистой и благородной на свете пищей, а он все продолжал ненасытно ползать между дубами.
15Зинаида Полежаева сидела в кабинете зам. редактора областной газеты Закадыкина и, дымя ему прямо в лицо своей сигаретой, продолжала без умолку доказывать:
— Вы просто все тут отупели от этих прокуренных стен, и до того огрубели, что уже не понимаете элементарного: легкоранимой души поэта. Вы не имели права давать опровержение! Мы все осуждаем его! А за что? За крик души? Но это не его личный крик! Это крик всего народа. Так почему же пинки и подзатыльники получает только поэт?
Закадыкин открывал рот и пытался вставлять что-то умное, но не успевал, поскольку Полежаева молотила без передыху.
— И как вы тут не поймете, — продолжала она, закатывая глаза, — что если он решился на такое отчаянное признание: «Не люблю я Отчизну», значит, это у него болит. У кого ничего не болит, тот пишет противоположное, чтобы не навлечь на себя неприятностей, а сам потихоньку строит двухэтажную дачу.
— Совершенно верно! — наконец вклинился Закадыкин. — Мы прекрасно понимаем Александра! Его боль — это наша боль. Но пойми, решение не печатать больше Полежаева приняли не мы, а они! Это их газета! Понимаешь? Их! Это их орган печати! Да если бы у нас была собственная газета! Знаешь какой бы у нее был тираж?
— Ну, хорошо! — не унималась бывшая супруга поэта. — Если вы получили такое указание, ну и не печатали бы его! Молча! Но зачем от всей редколлегии печатать позорное опровержение?
Закадыкина спас от объяснения телефонный звонок.
— Алло! — крикнул он возбужденно в трубку, — Алло! Что за черт… Прекратите хулиганить! Сколько можно.
— Вот скоты, третий день хрюкают, — бросил Закадыкин с досадой, водворяя трубку на место.
— Это намекают на «Свинарник» Полежаева? — спросила Зина, строго сверля Закадыкина взглядом.
— Не знаю, не знаю, — развел руками зам. редактора, смутившись, и, желая перевести разговор на менее щекотливую тему, вдруг вспомнил; — итак, ты говоришь, куда он собирался? Опять в Париж? Но это с ним бывает! В первый раз что ли! Выпустит в Париже книгу и вернется… А если серьезно, мне кажется, он где-нибудь в Москве по издательствам мотается.
— Но для чего он выписался? — всплеснула руками Полежаева. — И главное, в листочке убытия написано что-то неразборчиво, как бы специально, чтобы не искали.
— Странно… — почесал затылок Закадыкин. — Может, он к какой-нибудь бабе нырнул? Тогда тем более зачем выписываться? А в милицию ты обращалась?
— Знаешь, обратись! — оживилась Полежаева. — Мне как бывшей жене — что-то мешает. А ты как журналист обратись!
— Что ж, придется обратиться, — вздохнул Закадыкин и, немного подумав, спросил, — ну хоть что-то он тебе говорил в последний вечер?
— Знаешь, чушь порол о Древней Греции, о чистой пище… Пьян был в стельку!
— О чистой пище? — подпрыгнул на месте Закадыкин. — Черт! Как же я раньше не догадался. Наверняка он в кооперативе «Возрождение»! Да, он мог клюнуть на их вывеску! Добродетели свинячьи!
— Что за кооператив? — с тревогой спросила Полежаева.
— Выращивают породистых свиней, которых почему-то отправляют за пределы области. И еще проводят милосердную миссию. Собирают синюшников!
Полежаева расплакалась.
— Это он из гордости… Я виновата! Предпочитает жить с синюшниками, чем в нормальной семье… Закадыкин, сходи в этот кооператив и найди его!
Опять зазвонил телефон. Полежаева остервенело вырвала из рук Закадыкина трубку и, послушав с минуту, крикнула угрожающе:
— Эй вы там, на проводе! Если вы не прекратите хрюкать, то вами займутся органы КГБ!
И вдруг она вся напряглась, приподнялась на стуле и взвизгнула на всю редакцию:
— Полежаев, Полежаев! Это ты? Ты плачешь? Тебе плохо? Приходи домой, милый! Приходи, я жду…
16Полторы недели ползал Полежаев по дубовой роще и все никак не мог остановиться, и все никак не мог насытить свою безразмерную утробу грязными сырыми желудями. Рассудок его изнывал и бил тревогу, но больше никакие силы не могли противодействовать этой непонятной поросячей страсти. От ползаний по земле у бывшего поэта наросли огромные жесткие мозоли на ладонях и на коленях, бока его безобразно ожирели, брюхо отвисло до земли. От одного положения на четвереньках шея с головой и спиной стали представлять собой что-то монументальное, в результате уже невозможно было поднимать голову кверху без дикой боли.
Целыми днями напролет, от едва брезжущего рассвета до кромешной тьмы, Полежаев продолжал обжираться желудями, а ночами не мог заснуть от холода. Все настойчивей в голову стала закрадываться мысль о возвращении в санаторий: там по крайней мере тепло в бараках и не надо ползать на коленях в поисках пищи…
Его, изрядно оплывшего и с трудом передвигающего ноги, встретили в лагере с полным равнодушием, без малейших признаков удивления. Тут же ему отвели место на нарах в бараке, и вместо лохмотьев дали более просторную одежду.
Теперь ежедневно в обед он покорно выслушивал все взволнованные бредни Хвостова с кабины ЗИЛка, а потом вместе со всеми с непроизвольным рыком бросался в драку за горсть самой благородной и чистой пищи на земле. Он все более жирел, и все более терял человеческий облик. Единственно, что доставляло ему истинные страдания — это нехватка желудей, и однажды он попросился перевести его в команду Нуф-Нуф.