Игорь Ткаченко - Путники
Он поспел вовремя. Запыхавшись, с сильно бьющимся сердцем, он перепрыгнул через последние ступеньки, и ветер тугой волной ударил ему в лицо, разметал волосы, крыльями захлопали за спиной полы плаща.
Тут, на верхней площадке башни святого Гауранга, всегда был ветер. Но это был совсем не тот ветер, что внизу, задыхающийся в узких ущельях улочек. Это был чистый, свободный, сильный ветер, напоенный ароматами трав и цветов, родившийся на снежных вершинах Запретных гор, или же густой и солоноватый на вкус, пробуждающий в груди непонятную тревогу и ожидание — морской.
Юноша едва успел отдышаться, как глубокий низкий звук, родившись в недрах Цитадели, медленно поплыл над Городом, возвещая о начале нового дня, Дня Очищения. Звук плыл и плыл над дворцами и лачугами, пятачками площадей, торговыми рядами, мастерскими ремесленников, над узкой песчаной полосой, где у самой воды в свете факелов копошились плотники, заканчивая последние приготовления к торжественной церемонии Посвящения и обряду Сожжения Кораблей, над крохотными лодчонками вышедших на утренний лов рыбаков, и люди, заслышав этот звук, поднимали головы и долго прислушивались, пока он не затихал вдали.
Повернувшись лицом к морю, Джурсен ждал. И вот небо в той стороне порозовело, отделилось от моря, между небом и морем показался краешек солнечного диска, и к берегу побежала из невообразимой дали трепетная пурпурная дорожка. Тотчас вспыхнула и засияла огромная снежно-белая птица на шпиле Цитадели, но во сто крат ярче, так, что больно было глазам, чисто и пронзительно засверкали вершины Запретных гор на горизонте.
Джурсен закрыл глаза, подставил лицо ветру и полетел. Тело его стало невесомым, из груди рвался ликующе-победный крик, и хлопали, хлопали, хлопали за спиной крылья. Он парил над миром, поднимаясь все выше и выше, и где-то далеко внизу остались узкие улочки с запутавшимся в них суетливым зловонным ветром, склочные торговые ряды, про пахшие обманом и рыбой, шаги стражников под утренним окном. Вот позади и эта каменная громада — Стена, а впереди были снежные вершины, и за ними…
Но вот снова раздался глубокий низкий звук из Цитадели, и полет прервался. Над головой было небо, но ноги в казенных башмаках прочно опирались на дощатый настил. Далеко впереди были горы, но между ними и Джурсеном лежал Город, в котором ему жить. А за спиной хлопали не крылья — просто разлетевшиеся полы плаща послушника.
Джурсен вдруг очень отчетливо понял это, и мечта умерла. Он понял, что никогда больше не сможет полететь, и страшная пустота ворвалась в его душу, ноги подкосились, и он медленно, как старик, держась за кованый поручень, стал спускаться.
И еще он понял, что никогда больше не позволит себе подняться на верхнюю площадку башни святого Гауранга и встретить восход солнца, пережить волшебный миг разделения тьмы на море и небо и увидеть, как первые лучи солнца зажгут белым пламенем вершины Запретных гор.
Это было прощание.
Больше прощаться было не с кем и не с чем.
«Святой Данда! — взмолился юноша. — Помоги мне! Дай мне силы Гунайха и стойкости Гауранга, дай мне мудрости Вимудхаха, помоги мне справиться с искушением и стать таким, как все. Помоги мне!»
Стыд, тоска и отчаяние жгли его сердце.
Он не такой, как все. Годы послушничества пропали даром. Он преуспел и отточил ум свой учением, которого не смогла принять душа, и ум стал холоден, а в душе поселилась пустота.
Он не такой, как все. Мудрость священных книг тщетно боролась в нем с язвой тягчайшего из пороков — жаждой странствий.
Он не такой, как все.
Знал бы адепт-наставник, какие мысли посещают лучшего из его учеников, когда он в глубокой задумчивости застывает над священными текстами. Знал бы он, сколько раз мысленно Джурсен уходил к заснеженным вершинам Запретных гор, пересекал под палящим солнцем Пустыню или поднимал огромный парус на корабле!
Он крепко хранил свою тайну, свой позор и предательство.
Ларгис, милая добрая Ларгис — единственный человек на свете, которому он признался в гложущей его тоске.
— Бывает, часто бывает, что я чувствую… не знаю, как это назвать, — сказал он как-то ночью. — Я задыхаюсь. Мне душно здесь, не хватает воздуха, давит в груди…
— Открыть окно? — сонно пробормотала Ларгис.
— …больше всего на свете мне хочется идти и идти с тобой рядом, и чтобы далеко-далеко позади остались стены, Цитадель, Город… Так далеко, что их и не видно вовсе, а мы все идем и идем…
— Куда?
— Не знаю, неважно куда, просто идем. Отсюда. За горы, за море, куда-нибудь. Я не знаю куда, но словно какая-то сила тянет меня, зовет, и я не хочу и не могу ей противиться.
Он говорил и говорил. Раз начав, он уже не мог остановиться. Ларгис молчала, и он был благодарен ей за молчание. Она молчала, и он думал, что говорит за обоих, и больше не был одинок. Ларгис молчала, но, повернувшись к ней, Джурсен тотчас пожалел о сказанном. Зажимая себе рот ладонью, девушка смотрела на него расширившимися от ужаса глазами.
— Джурсен, — прошептала она. — Джурсен, милый, — и вдруг сорвалась на крик: — Не смей! Слышишь, не смей! — она обвила его шею руками, привлекла к себе, словно желая укрыть от опасности, и быстро заговорила:
— Ты горячий, очень горячий, у тебя жар, лихорадка, ты болен, Джурсен… Ну не молчи, скажи, что ты болен! Болен! Болен! Болен! — как заклинание повторяла она, и с каждым словом возникшая между ними стена становилась все выше и прочнее. Слово за словом, кирпич за кирпичом, растет кладка, прочнится. И нет больше силы, способной ее разрушить. И желания тоже нет.
Чем чаще наваливались на Джурсена приступы необъяснимой тоски, тем с большим усердием отдавался он изучению священных текстов. Страстный Гауранга, впитавший мудрость хромого Данда, рассудительный Вимудхах, прозревший душой лишь на исходе жизни, они всегда были рядом, сходили со страниц книг, чтобы научить и убедить безумца. Джурсен с ними беседовал, не соглашался, спорил, но — единственный себе судья — не мог признать победы ни за одной из сторон.
И тогда он сам вступил с собой в поединок, выбрав в качестве темы для итогового трактата Первую Заповедь Данда: «Здесь наш дом».
«Здесь наш дом, — повторял и повторял про себя Джурсен. — Здесь наш дом. Умрем все, но не уйдем из дома».
И тут же из самых темных тайников мысли выползала крамольнейшая из всех — почему? Почему не уйдем? Что нас держит?
Джурсен гнал ее от себя.
Умрем, но не уйдем, вот где соль! Лучше смерть, чем отступничество, лучше смерть, чем предательство. Лучше смерть.
Но многие ли покончили с собой, не чувствуя сил сопротивляться искушению? Джурсен таких не знал. Он знал другое: человек изначальна слаб, подвержен страстям и исполнен к себе жалости, рождающей сомнение. Лишь вера и страх способны укрепить его. Больше страх, чем вера. И еще убежденность в невозможности свершить задуманное. И если это верно, а это верно…