Гарри Гаррисон - Да здравствует трансатлантический тунель! Ура!
Нажав кнопку на столе, маркиз открыл дверь, и Вашингтон вновь очутился в библиотеке.
Там стояло мягкое кресло, в которое он блаженно погрузился, и, когда Дригг парой минут позже подошел осведомиться, не нужно ли ему чего-нибудь, он, пребывая в глубокой задумчивости, поднял голову лишь для того, чтобы ответить отрицательным жестом. Близилась, несомненно, вершина его карьеры — если только он сможет на эту вершину подняться. Да, он сможет, у него не было никаких сомнений на этот счет — как не было у него сомнений ни разу с той минуты, когда он, в последний раз покидая Маунт-Вернон, на прощание помахал рукой матери и сестре, стоявшим в дверях обыкновенного провинциального дома, их родового гнезда. Тот дом был построен в тени заросших плющом развалин старого особняка, сожженного когда-то толпой сторонников тори. Огастин в то время был уже инженером, он окончил Массачусетский технологический, добившись первого места в группе, несмотря на печать бесчестья, лежавшую на его имени, а возможно, как раз благодаря ей. Чем больше приходилось ему выдерживать кулачных боев в темноте и безмолвии помещений за общими спальнями, тем яснее становилось понимание того, что куда более тяжкой будет борьба за право быть впереди, быть лучшим, используя и кулаки, и ум, чтобы восстановить честь своего имени. После окончания он отслужил короткий обязательный срок в Территориальном инженерном корпусе — без СПОРовских[3] дотаций он нипочем бы не окончил колледж — и там с замирающим от счастья сердцем впервые ощутил вкус работы в поле. На западных границах, за которыми простирались испанские колонии, постоянно происходили стычки, и власти в Нью-Йорке решили, что там нужна стратегическая железнодорожная магистраль. В тот главный год он промерил трассу через непроницаемые Скалистые горы и много работал в туннелях, пробиваемых в неподатливых скалах. Этот опыт перевернул его жизнь; с тех пор он точно знал, чего хочет. Наряду с лучшими выпускниками разбросанных по империи бесчисленных школ он держал в Эдинбургском университете экзамен на престижную стипендию Джорджа Стефенсона и победил. Прием должен был автоматически ввести его в высшие сферы великой инженерной фирмы Брэсси-Бранела; произошло и это. Эдинбург был прекрасен, несмотря на едва заметные презрительные усмешки одноклассников-англичан по поводу его колониального происхождения, а возможно, именно благодаря им. Впервые в жизни он оказался среди людей, для которых его имя ничем не было отягощено; вряд ли стоило думать, что они будут помнить детали всех мелких баталий, происходивших на задворках империи за последние четыре сотни лет. Вашингтон был не более чем еще одним уроженцем колоний, таким же, как индусы, могавки, бирманцы, ацтеки и многие другие, и он наслаждался этой своей затерянностью.
Его восхождение было недолгим и быстрым, и сейчас перед ним была вершина. Следовало бы опасаться падения в случае, если новые полномочия окажутся ему не по плечу. Но нет! Он знал, что в силах управиться со строительством и повести американскую часть туннеля с тем же успехом, с каким он вел британскую. И, понимая, что он не финансист, он знал тем не менее, как говорить с денежными тузами, как объяснять им, что станется с их вкладами и насколько выгодны эти вклады окажутся для них самих. Он рассчитывал в основном на деньги вигов хотя не исключал возможности того, что у тори жадность перевесит политическую нетерпимость и они постараются примкнуть к победителям, когда увидят, что их соперники быстро приближаются к финансовому успеху.
Самым важным здесь было то, что все это могло подействовать на нечто еще более важное. В глубине души он вынашивал страстное желание, о котором не говорил никому и никогда, — вернуть семье доброе имя. Никому и никогда — кроме того дня. Он проговорился Марте, сестре, и она поняла его, хотя они были всего лишь детьми. Это стремление так или иначе выражалось во всем, что он делал, ибо все, что он делал под своим именем, тем самым делалось под именем благородного человека, который столь усердно трудился для своей страны и в награду за свои усилия был осыпан градом английских пуль.
— Капитан Вашингтон… Капитан Вашингтон, сэр!
Чей-то голос пробился в его сознание сквозь путаницу затаенных мыслей, и лишь тогда он понял, что уже давно слышит этот голос и не отвечает. Он очнулся. Взял конверт, протянутый ему Дриггом, вскрыл его и прочел, затем прочел еще раз, уже медленнее. Это было то, о чем говорил лорд Корнуоллис, машина была запущена; ему предлагали должность.
— Не угодно ли вам пройти со мной, сэр? Он встал, расправил складки на жилете и застегнул пиджак. С распечатанной запиской в руке он последовал за секретарем в зал заседаний и остановился у края длинного темного стола. В зале царила тишина, и все глаза были устремлены на Вашингтона; затем лорд Корнуоллис со своего места во главе стола спросил:
— Ознакомились ли вы с нашим посланием, капитан Вашингтон?
— Да, сэр. Насколько я понимаю, это предложение занять одному лицу двойную должность, в настоящий момент поделенную между сэром Уинтропом Рокфеллером и мистером Макинтошем. Вы подтверждаете, что эти джентльмены согласились с предлагаемым изменением?
— Они это сделали.
— В таком случае я буду счастлив принять это предложение, но с одной лишь предварительной оговоркой. Я хотел бы знать по данному вопросу мнение сэра Айсэмбарда.
Это было все равно что взмахнуть красной тряпкой перед мордой быка; все равно что оскорбить королеву в присутствии доброго англичанина; все равно что в глаза назвать француза лягушатником. Сэр Айсэмбард Брэсси-Бранел моментально вскочил и с силой уперся кулаками в полированный палисандр стола; в глазах его пылал огонь, а побелевшие крылья носа подрагивали от негодования. Маленький человечек, перед которым, когда он был в гневе, дрожали мужчины много крупнее его; однако Вашингтон не задрожал — он был не из тех, кто дрожит. Первый являлся прямой противоположностью второму, и это бросалось в глаза: один тщедушный, другой высокий, один — пожилой, с холеной кожей, с высоким лбом, который с возрастом становился все больше, лоб другого был средней величины, а его коричневое лицо загрубело от солнца и ветра. Один — одетый с иголочки английский джентльмен, от кончиков лакированных, ручной работы, ботинок до аккуратной лысины на голове, пространство между которой и ботинками заполнял портновский шедевр непогрешимого Сэвила Роу ценою не менее чем в сотню гиней. Другой — хорошо одетый житель колонии, чей костюм был хоть и первоклассным, но явно провинциальным, как и его крепкие ботинки, предназначенные для того, чтобы их носили, а не демонстрировали.