Елена Хаецкая - Поп и пришельцы
Адусьев дернул плечом, повернулся наполовину, невнятно сказал не то «ну да», не то «ну и что».
– А этим годом смотрю – нет чего-то, – продолжал Рыков. – Ты организуй, да?
Чем больше говорил Рыков о пиве, тем более он казался Стасику неестественным.
Адусьев влез рукой в окошко ларька, зачем-то отодрал ценники, до каких дотянулся, сложил их стопкой и сунул в карман. Почти сразу после этого на шоссе показался автобус, а на дороге – ветеринар Георгий Иванович в ситцевой рубашке и две тетки из Верхних Турусов, одетые как для города и вооруженные большими сумками. Завидев автобус, все трое припустили бежать к остановке.
Автобус прибыл, изверг сурового бородача и хрупкую девушку под огромными рюкзаками, поперек которых сверху были привязаны байдарочные весла; затем выгрузился зоотехник, который, завидев ветеринара, тотчас начал что-то быстро ему говорить и совать какие-то бумаги в папке; спрыгнул Петька Соколик, молодой деверь Надежды, нечастый гость в Пояркове – он вечно где-то болтался на заработках, но все никак не богател.
– Бывай, братан, – молвил Анатолий Рыков, снова пожав Стасику руку, и одним гибким движением переместился со скамьи на ступеньку автобуса. Стасик пробормотал «бывай» и с волнением стал следить, как отбывает автобус в дальние-дальние, счастливые края. Спустя несколько минут суматоха полностью улеглась, автобус миновал Стасика и скрылся за холмом, а прибывшие потянулись в Поярково. Стасик выждал, пока все скроются из вида, и снова пошел смотреть на красный куст.
На следующий день в Поярково прикатил огромный джип с колесами, способными раздавить все живое. Джип поездил немного по селу, а потом остановился возле поповского дома. Боком выбрался оттуда очень крупный человек с румяными щеками и мутноватыми, рассеянно плавающими глазами. Это был следователь районной прокуратуры Иван Ильич Опарин.
Опарин потоптался возле джипа, колдуя, захлопнул дверцу, и джип, как собака, ответно тявкнул сигнализацией. Затем Иван Ильич распрямился и не спеша осмотрелся.
Справа, немного скрытый придорожными тополями, высился Николаевский храм – видна была по преимуществу колокольня с зеленой крышей без колоколов. Само здание частично было выкрашено свежей белой краской, а частично обнажало кирпичи, зиявшие, как мясо. В густой траве, даже с виду черствой, было рассыпано старое кладбище; за ним три столетия не велось ухода, надгробия обветшали, как птичьи косточки. Сохранились утонувшие в траве два или три расколотых черных камня да подновленный деревянный крест над могилой убившегося предшественника отца Германа Машукова. На этой могиле матушка отца Германа посадила цветы; болтать, будто прежнего попа столкнул-де с колокольни черт, новый священник воспретил решительно.
Далее на месте сгоревшего дома имелся пустырь, а рядом находилось обиталище отца Германа. Дом казался совсем крошечным, но внутри оказался куда поместительнее, чем это представлялось при взгляде снаружи.
Было так тихо, что ломило виски, и Опарин, привычно морщась, сунул в рот таблетку от головной боли. Он инстинктивно не любил идиллического русского пейзажа, а целебный деревенский воздух заставлял его страдать.
Поповский дом располагался в глубине маленького сада, как бы под охраной нескольких старых яблонь. Под низкими, дремлющими окнами покачивались на тонких стеблях желтые георгины. Край участка обозначался несколькими порыжевшими борщевниками. Они вымахали здесь в человеческий рост и выглядели заколдованными богатырями. В бочке для сбора дождевой воды плавал занесенный ветром лист.
Разговор Опарина с отцом Германом поначалу вышел недолгим. Минут через десять Иван Ильич уже грузно, как краб, двигался обратно по садовой дорожке, а отец Герман глядел на него сквозь кружевную занавеску. На короткое время целебный воздух был уничтожен – взревел, испуская вонь, джип-человекоубийца; но затем все восстановилось как было. Отец Герман вернулся к столу, взял в руки мятый конверт, оставленный визитером, и впервые за долгие годы по-настоящему возмечтал закурить.
Этот Опарин из областной прокуратуры показался Герману Васильевичу человеком вполне толковым. Вошел, неудобно горбясь под низкой притолокой, но не смущаясь этого. Поморгал в полутьме, разглядел иконы и замялся, угадывая, как вести себя дальше. И потом уже, когда расположился за столом, несколько раз поворачивался и посматривал на красноватый огонек лампадки – можно подумать, что консультировался. Вообще же Опарин имел обыкновение при разговоре плавать взором, минуя собеседника. Вот и сейчас он по большей части скучно рассматривал герань на окне и темные дощатые дверцы шкафа, который выглядел почему-то так, словно скрывал не то злоумышленника, не то чемоданы с деньгами.
Опарин сказал про Аркашу Сырейщикова – что тот теперь полковник. Передает привет и коньяк. (Коньяк Иван Ильич аккуратно водрузил на окно возле герани). Затем из внутреннего кармана опаринского пиджака явился конверт, и деликатно, как шулер-джентльмен, Опарин выложил на стол восемь снимков и козырным тузом – географическую карту.
Карта была совсем небольшая – вырезанная из более крупной, вероятно, предназначенной для байдарочников, так как на ней были обозначены кемпинги, заповедные зоны, где разведение костров якобы карается титаническим штрафом, частные владения (вот там все без дураков) и медицинские пункты, по большей части представлявшие собою полную липу.
На этой-то карте красным маркером были помечены восемь населенных пунктов, а внизу аккуратно приписана дата. Верхние Турусы, Валявкино, Рыжухино, Верховье, Плаксина Гора, Анны, Посекуха, Нижние Турусы. Красные крестики на карте явственно обступали Поярково и, казалось, указывали на него своими растопыренными пальцами. Возли Нижних Турусов дата стояла вчерашняя.
Отец Герман, конечно, и раньше слыхал об этих убийствах. Однако, раз и навсегда взяв себе за правило поменьше интересоваться досужими сплетнями, особенно теми, что муссируются в магазине-«стекляшке», он и матушке наказал пропускать все сии пересуды мимо ушей. «Второго пришествия всяко не пропустим», – говорил он обычно в таких случаях.
В молодости Герман Васильевич Машуков ненавидел зло. И не просто ненавидел – испытывал к нему жадное любопытство, улавливал любые его нюансы, алкал встреч с ним, чтобы лицом к лицу. Ему нравилось смотреть злу прямо в глаза и следить за тем, как в глубине этих глаз зарождается и постепенно набирает силу страх – самый постыдный, самый обыкновенный, человеческий страх перед неизбежным унижением и грядущей болью. Иногда этот страх выплескивался наружу, обрядившись в героические одежды ненависти, но Машукову нравилось и это. Он отработал следователем шесть с половиной лет, а потом один внешне ничем не примечательный случай все перевернул.