Василий Головачев - Настоящая фантастика – 2015 (сборник)
За спиной Гроссмейстера раздался какой-то треск. Полицейский, резко крутанувшись на табурете, увидел белое, как мел, лицо Вольсингама. Белое лицо и красные капли, стекавшие из сжатого кулака. Художник раздавил в руке стопку, но перекосило его, кажется, не от боли. Он не отрываясь смотрел на мальчишку-актера, изображавшего лозницу.
Последовала небольшая суета. Примчалась госпожа Либуш с чистым полотном и тазиком воды. Добрая трактирщица одновременно охала над загубленной стопкой (стекло, натуральное стекло!), жалела Вольсингама, промывала его рану («Как же вы теперь рисовать-то будете, герр Вольсингам?») и от сильной жалости прижимала пострадавшую руку к двум пышным выпуклостям так яростно, что живописец морщился от боли.
Из-за всей этой суматохи заключительную часть представления Гроссмейстер пропустил и повернулся к сцене уже тогда, когда торжествующий герцог-Виттер ускакивал за занавеску с Гиккори на руках, то есть в седле. Гиккори, впрочем, быстро выбежал к публике и пошел между столами, собирая в шапку монеты. Переодеваться мальчишка не стал, так и щеголял в зеленом платье лозницы и парике. Только лицо протер, но на щеках все равно остались белые разводы от грима. Зрители подавали щедро. Даже Вольсингам, порывшись здоровой левой рукой за поясом, вытащил медяк и швырнул в шапку. Оказывается, у малевателя все же водились деньги, даром что водку он хлестал за счет Гроссмейстера. И пораненная рука ничуть его не смутила – после двух «лечебных доз» он перекинул перо в левую и все так же бойко продолжил пачкать листы своей мазней. Сыскарь заглянул ему через плечо. На рисунке в объятиях дерева корчился человек – только вместо герцогского камзола была на нем почему-то монашеская ряса, да и дерево было совсем не хищной яблоней-кареглазкой.
К двадцатой стопке Вольсингам наконец-то захмелел – по крайней мере, черкавшее в блокноте перо заплясало в его пальцах так яростно, что порвало тонкий листок. Харп захмелел куда раньше Вольсингама и теперь, хитро прищурившись, выпытывал у живописца:
– А вот скажите мне, юноша, правда ли, что, когда лозница ступает по камню, из-под ног ее лезут зеленые ростки?
Вольсингам почесал щеку, оставив чернильный след, и невозмутимо ответил:
– Конечно. А за ней следом ходит бригада из пятерых выжиг и пламеметами эти ростки выжигает на корню. Видели дым над замком? Так это все они.
«Не так уж он и пьян», – грянуло в голове полицейского, а язык, будто сам собой, выдал:
– Но ведь что-то она наверняка замышляет. И вряд ли ее замысел состоит в том, чтобы родить Грюндебартам еще одного зеленобородого сынка.
Вольсингам снова окинул его равнодушным взглядом светлых, почти как у герцога, глаз. Сыскаря передернуло, но он упрямо продолжал:
– Зачем лознице в город? Что она тут потеряла? Уж наверняка не герцогские ласки и не его фамильную горностаевую мантию, которой стукнуло не меньше века.
Художник чуть улыбнулся.
– Кроха не носит никаких горностаевых мантий.
– Кроха?
– Крошечка-Хаврошечка. Она просила называть ее Кроха.
– Кроха! – Харп закинул голову и, дергая кадыком, совершенно некуртуазно заржал. – Вот уж имечко для лесной чуди – Кроха!
Заметив, что на них оглядываются, Гроссмейстер под прикрытием стола наступил приятелю на ногу. Тот осекся и, печально поникнув головой, обратился к пиву.
– А как вы думаете, – спросил полицейский, собрав всю свою вкрадчивость, – почему именно вас позвали расписывать покои этой… Крохи? Почему не одного из монахов ордена святого Сомы, столь известных своим мастерством? Тем более что отец настоятель вхож в герцогский замок и мог бы порекомендовать лучшего из лучших.
Вольсингам прищурился. Сыскарь ловко наступил на самую больную его мозоль, но художник не подал и виду. Только сказал, повертев стопку в забинтованных пальцах:
– В отличие от его сиятельства герцога, Кроха не слишком благочестива. Вонь святости ей претит.
– Вонь?
Но малеватель, ничего не ответив, вдруг решительно встал и, слегка пошатываясь, устремился к двери. Когда створка за ним захлопнулась, герр Гроссмейстер окончательно осознал, что потратился зря. Но, как выяснилось по прошествии нескольких часов, он ошибался.
1. Делу дан ход…Вольсингам лежал лицом на мокрой брусчатке и видел сон.
Во сне была лозница по имени Кроха и он, Вольсингам. То есть сначала там был бордель матушки Хвои и хохочущие голые девки, то и дело вбегавшие в комнату, где он писал на стене фреску. Обычно голые девки радовали Вольсингама, но сейчас только раздражали – фреску следовало писать быстро, пока не высохла штукатурка. Фреска была странная. Не обычные обнаженные красотки, все в аппетитных складках, не горы фруктов и кувшины с вином и даже не сцены запретной охоты на навок… Беда заключалась в том, что Вольсингам сам не очень понимал, что пишет. Вырисовывался смутный крестообразный контур, какие-то клубни, наплывы, узоры, и почему-то ступни человеческих ног, желтые, мозолистые и высохшие, как ножки гриба. Но все это было где-то над головой Вольсингама, а он никак не мог оторвать взгляд от того маленького квадратика, который расписывал сейчас, а штукатурка все сохла, и фреску отчего-то непременно надо было закончить в срок, иначе случится плохое…
А затем пришло облегчение или, может, просто другой сон. Вольсингам и лозница стояли в ее покоях в замке Грюндебарт, и проклятая фреска превратилась в самую обычную, в переплетение трав, кустарника и древесных ветвей. На фреске было очень много зелени, как и в глазах лозницы.
– Не бойся, Вольсингам, – сказала лесная девушка голосом тихим, но твердым. – Видишь ведь – я не боюсь, хотя здесь все камень и камень, и мне порой так одиноко.
Вольсингаму захотелось коснуться ее черных волос, но он не осмелился.
– Правда, – спросил он во сне, – что, когда ты ступаешь по камню, из него тянутся зеленые ростки?
Девушка покачала головой и подняла глаза. Вольсингаму показалось, что сквозь листву ударило весеннее солнце, хотя он видел лес изнутри только осенью, в золоте и багрянце. Один раз и очень давно, по дороге в Город.
– Когда я ступаю по камню в вашем Городе, он рассыпается трухой, – сказала лозница. – Здесь все рассыпается… А ты нарисуй мне лес, Вольсингам. Нарисуй мне деревья и травы, нарисуй мне так, чтобы было как дома.
И, взявшись за кисти, он снова рисовал лес.
Проснулся Вольсингам оттого, что в затылок жарило солнце. Пощупав под собой, он обнаружил, что лужа исчезла, оставив на память лишь влажную брусчатку. Это обстоятельство крайне огорчило живописца, поскольку больше всего ему сейчас хотелось пить. Горло пересохло так, будто по нему прогулялись выжиги со своими пламеметами, в висках и затылке яростно стучало. После трех неудачных попыток Вольсингам все же ухитрился подняться на ноги и, стараясь не обращать внимания на валящееся куда-то влево и вбок здание собора, устремился к колодцу.