Павел Дмитриев - Квадратное время
По части следствия, казалось, про меня просто забыли. По крайней мере, мой первый допрос оказался и последним. Поначалу я переживал, казалось, чего уж проще, одна-единственная очная ставка с другими скаутами, и все, мой вопрос решен! Исчезнет опасный для социализма Обухов, появится несчастный молодой человек, потерявший память от удара по голове при аресте, которого вроде как нет ни малейших оснований держать в тюрьме, или, совсем наоборот, необходимо срочно отправить в больницу на лечение. А уж там-то наверняка подвернется возможность продемонстрировать свою безопасность для окружающих, выбраться на волю и получить, наконец, обратно в свои руки неосмотрительно схороненный смартфон. После чего честно исполнить долг перед «народом и партией», то есть обратиться в соответствующие инстанции с нормальными доказательствами из будущего.
Однако полдюжины писем-просьб к следователю остались без всякого ответа! Как и несколько жалоб в вышестоящие инстанции. Несмотря на это, я не особенно волновался, происходящее по прежнему напоминало навороченный квест, и в глубине души я пребывал в полной уверенности, что в липовом насквозь деле «скаута Обухова» рано или поздно следствие или суд разберутся, а меня выпустят. Все же 27-ой год совсем не 37-й, я твердо помнил из учебников, что в это время никаких особых репрессий не происходило. Наоборот, на воле разгар НЭПа, в многочисленных кабаках и ресторанах вполне свободно жируют с ананасами и рябчиками самые настоящие буржуи, живут и работают многочисленные специалисты, открыты представительства иностранных компаний, зарубежные журналисты, как говорят, совершенно свободно ездят по стране.
Особенно меня успокаивал тот факт, что никто не выбивал из меня самого главного, королевского доказательства, которое постоянно фигурировало в книгах и учебниках про громкие процессы конца 30-х годов, а именно – «собственноручно написанного и подписанного признания вины». Если уж знаменитых большевиков мордовали ради этой малости смертным боем, до кровавых пятен на страницах протоколов, то меня-то точно не пощадят… Если, разумеется, кому-то на самом деле нужно сделать из меня Обухова. А раз нет, то придется просто ждать, пока чертовски неповоротливая чекистская бюрократия не обнаружит полного отсутствия улик и любых иных доказательств, да не выпихнет меня обратно на промерзшие улицы Петербурга.
Скоро у меня нашлось, чем занять свободное время: учебой. И ведь было чему! Редкий из моих соседей-заключенных не говорил свободно на двух, трех, а то и более языках. Мой же институтский английский, который я ранее полагал вполне сносным, на поверку оказался до неприличия ужасен.
За повышение образовательного уровня «изобретательного вьюноши со странными фантазиями о будущем в голове» с великим рвением взялся чудесный человек, профессор филологии Кривач-Неманец, седой как лунь, но сохранивший блестящий разум чех лет семидесяти пяти. До тюрьмы он служил переводчиком в комиссариате иностранных дел, поэтому обвинялся в «шпионаже в пользу международной буржуазии». По части языков он был экстраординарный специалист: бегло говорил на нескольких десятках, включая китайский, японский, турецкий и, естественно, всех существующих европейских. Соответственно, мне стоило большого труда убедить эдакого полиглота, что кроме шлифовки наречия Шекспира, мой бедный мозг сможет вместить в себя максимум немецкий и французский. Он-то по доброте душевной готовился преподавать вдобавок к ним греческий и латынь, чтоб вышло «не хуже чем в старой доброй гимназии».[26]
Все равно мало не показалось: профессор подговорил сокамерников, и более со мной на родном языке никто не разговаривал. Книг на русском читать не давали, разве что газеты, глаза бы мои их не видели. Какая там вялость? Какое безразличие? Мелкая тюремная суета, очередь к шкафу с посудой, к котлу с кашей, все ненужное, глупое и досадное – шло за отдых. Вечерние лекции и минимальная физкультура – воспринимались как настоящий праздник. Зато прогресс в обучении не сравнить со школьным: более-менее общаться с сокамерниками по-иностранному я начал уже к лету, а к зиме мог похвастаться свободным английским, очень неплохим французским и вполне сносным немецким.
* * *Ближе к новому 1928 году я всерьез начал подумывать прихватить чуток испанского, но… Перемены в советских тюрьмах, как правило, внезапны и пессимистичны. Хотя надо признать, в годовщину моего провала в прошлое вечер начинался вполне весело и беззаботно. Для начала случилась неожиданно бурная перепалка на «языке любви» между паном Феликсом, обычно чрезвычайно учтивым и опрятным польским ксендзом, умудрявшимся поддерживать в достойном состоянии свою обносившуюся сутану, и отцом Михаилом, примерно столь же скромным и аккуратным православным священником. Кто бы мог подумать, что они разругаются чуть не до пошлой драки? И все из-за предков, как оказалось, бившихся смертным боем во времена польского восстания! Весело разнимали, а потом увещевали всей камерой.
Затем провожали на волю Штерна, австрийского подданного. Еще в 1923 году он и двое товарищей заключили с одним из петербургских заводов годовой договор в качестве специалистов по лакировке кожи. Хоть условия в СССР им не понравились сразу, все ж обязательства они исполнили честно и сполна. Но продлить отношения отказались, и… всех троих посадили на Шпалерку, сказав, что выпустят, когда они подпишут новый контракт. Сдаваться строптивые иностранно-подданные не хотели, извернулись и поставили в курс австрийского консула. Он вступился, но только за двоих, а третьего, еврея по национальности, оставил выпутываться самого. Так Штерн оказался забытым в камере на целых три года! И вот теперь сокамерники, из тех куркулей, кто получали из дома передачи, собирали «иностранцу» хоть какую-то одежду взамен его старой, давно истлевшей.
А потом неожиданно, по сути уже в нерабочее время, надзиратель вызвал моего учителя:
– Эй, гражданин Кривач, на выход!
– Неужели и меня к «Кукушке» сегодня, – побледнел профессор, поднимаясь с лавки.
Таким нелестным именем обитатели камер звали тюремную канцеляристку, некрасивую, обычно растрепанную барышню в короткой юбке, в обязанности которой вменялось объявлять тюремные приговоры.
Вернулся профессор быстро, не прошло и четверти часа. На мои расспросы просто протянул маленькую бумажку-квиток. В слабом, чуть колеблющемся свете электролампочки я сумел прочитать:
«Петроградская коллегия Г. П. У. признала гражданина С. П. Кривач-Неманец виновным по ст. 58 п. 4, и ст. 58 п. 6 уголовного кодекса Р. С. Ф. С. Р. и постановила приговорить С. П. Кривач-Неманец к высшей мере наказания – расстрелу, с заменой 3-мя годами заключения в Соловецком лагере особого назначения».
– Начинали по шестьдесят четвертой и шестьдесят шестой, закончили по пятьдесят восьмой,[27] – пошутил он подозрительно бесцветным тоном, пока я пытался осознать смысл приговора. – Да только итог один.
– Но три года, это же совсем немного, – попробовал возразить я. – Можно сказать, амнистировали! Вы же в прекрасной форме, еще успеете на свободе погулять!
– Нет, Лешенька, – покачал головой старый чех. – Летом у меня был шанс пристроиться где-то на пересылке до холодов. А сейчас этапом, с моими больными легкими, да еще на Соловки… гарантированное убийство. Подлое, знаешь ли, не хотят своими руками дуло нагана в седой затылок толкать. Для этого у них, – он особым тоном выделил это слово, – припасены в достатке мороз, голод и шпана.
Трехлетний срок был, в общем-то, не слишком редок для узников «библиотечной» камеры, среди которых хватало пожилых людей. Следователи с ними не торопились, так что некоторые умирали прямо в тюрьме, буквально, от старости. К примеру, на второй день после моего перевода в общую камеру, немало меня напугав, скончался некий генерал Шильдер.[28] По словам друзей, его держали в заключении за переписку с вдовствующей императрицей Марией Федоровной. Еще один старик уже несколько месяцев находился, что называется, на грани: худой как скелет на неразгибающихся ногах, голова совершенно лысая, желтая, покрытая редкими волосиками как у чудовищного птенца, ввалившийся беззубый рот, частичная потеря памяти. Иногда он впадал в длительное обморочное состояние, которое внешне ничем не отличалось от смерти. Раз за разом соседи ошибались и вызывали к нему как мертвому лекпома, то есть лекарского помощника.
Грешным делом, я считал такой порядок чем-то типа неизбежного уровня революционного зверства. Просто так отпустить контру выходит не по-коммунистически, но и наказать реально не за что. Вот и дают три года «шпионской деятельности»… Отчаянно жаль, что тут не принято брать в зачет время предварительного заключения, однако все равно, три года отработки на лесоповале не казались чем-то невероятно ужасным.