Джеймс Уайт - Чрезвычайные происшествия
Мэннен умолк, взгляд его стал задумчивым, отстраненным. А потом он вдруг улыбнулся и сказал:
– Точно. Есть один подход, которым ты пока не воспользовался. Беда в том, что ты и не додумался бы до него. Я бы додумался, и многие другие тоже, но только не ты. А я не имею права говорить тебе об этом.
Конвей испустил тяжкий вздох.
– Ну перестань издеваться. О'Мара сказал, что мне можно обращаться к тебе за советами. Разве ты не можешь изложить свою мысль в форме совета?
Мэннен покачал головой.
– Мне надо хорошенько подумать, потянуть за кое‑какие струны, пропустить по нужным каналам… Жаль, что ты не из тех, кто бесстыдно злоупотребляет положением ради собственных корыстных интересов — как я, к примеру…
– И что же, что ты намереваешься пропустить по нужным каналам?! — в отчаянии вскричал Конвей.
– Да ты ешь, ешь, — посоветовал ему Мэннен, сделав вид, что не расслышал вопроса. — Твой сандвич совсем остыл.
В течение ближайших четырех дней Конвей никаких серьезных ошибок не допустил, но несколько раз был, что называется, на грани. Его бросало в дрожь всякий раз, когда во время учебных операций Сенрет прикасалась к нему — но все же теперь трясло не так сильно. Эти достижения в области самообладания Конвей относил к недавнему разговору с Мэнненом — разговору, который его, с одной стороны, возмутил, а с другой — вселил в него надежду. Вот только на что надеяться — этого Конвей, увы, не знал. Почему, интересно, Мэннен сожалел о том, что Конвей не способен пользоваться служебным положением в корыстных интересах? До чего бы, спрашивается, другие могли бы додуматься, а он — нет? Может быть, ответы на эти вопросы до какой‑то степени объяснялись тем, что его подсознание уступало напору личности донора мнемограммы? Конвей ничего не понимал. Порой ему казалось, что и Мэннен ничего не понимал, а только попытался заставить его настолько испугаться за состояние собственной психики, чтобы мысли о Сенрет отступили на задний план. «Но нет, — думал Конвей, — Мэннен никогда не был настолько коварен!»
Утром пятого дня мельфаинин, ожидавший операции, впал в коматозное состояние, и Конвею пришлось назначить пересадку поджелудочной железы на этот же день, после полудня — то есть на целых три раньше, чем он планировал. Времени на то, чтобы проинструктировать кого‑то другого, не оставалось, и потому ответственность ложилась на него — со всеми его трясучками, с Сенрет и всем прочим. И вот как раз тогда, когда Конвей уже собирался отправиться в операционную, вдруг возникла еще одна загвоздка. Оказалось, что к нему прикомандировали наблюдателя. На самом‑то деле ничего сверхстрашного не произошло: просто‑напросто кому‑то из сотрудников отделения' для лечения АУГЛ захотелось освежить познания в области хирургии членистоногих существ. Но трудно было придумать что‑либо более удачное для того, чтобы еще сильнее подкосить и без того расшатанную до последней степени уверенность Конвея в собственных силах. Он только надеялся на то, что он, она или оно окажется не его знакомым.
Но, увы, и в этом маленьком утешении ему было отказано. Прибыв в операционную, Конвей обнаружил там Мерчисон. Она уже облачилась в стерильный халат и ждала его. А с Мерчисон он был знаком как лично, так и профессионально.
Во время подготовки к операции — пока пациента привезли, уложили на операционную раму и иммобилизировали — Конвей разговаривал мало. А говорить ему хотелось, ему хотелось делать что угодно — лишь бы оттянуть мгновение начала операции, которую для пациента можно было приравнять к экзекуции. Именно так рассматривал теперь операцию Конвей, и руки у него уже дрожали. Но вот он быстро шагнул во вмятину в полу рядом с операционной рамой (вмятина была сделана специально, поскольку мельфиане значительно уступали людям ростом) и дал знак начинать. Мерчисон спокойно подошла ближе.
Первый этап операции — вскрытие панциря — позволял немного отвлечься, и Конвей искоса глянул на Мерчисон. Под воздействием мельфианской мнемограммы он приобрел способность непредвзято взирать на своих сородичей и мало‑помалу начал считать их (как мужских, так и женских особей) бесформенными и лишенными всякой привлекательности мешками плоти в сравнении с мельфианами, чьи фигуры отличались чистотой и строгостью линий. Конвей понимал, что Мерчисон бы вовсе не обрадовалась, если бы узнала, что кто‑то считает ее бесформенным и непривлекательным мешком. Медсестра Мерчисон (если, конечно, она не была облачена в тяжелый космический скафандр) обладала таким набором физиологических подробностей, что любой сотрудник‑землянин мужского пола никак не мог взирать на нее отвлеченно.
Увы, сама она взирала на мужчин только так. Поговаривали, что она холодна, как обитатели метанового уровня. Но как‑то раз Конвей работал с ней в паре в детском отделении и обнаружил, что ладить с Мерчисон довольно просто. На миг у него мелькнула мысль о том, что поясок на халате медсестра затянула слишком уж туго. Конвей сделал надрез на подпанцирной мембране. Заурчали отсосы, начали откачивать жидкость. Сенрет и остальные ЭЛНТ друг за другом ввели в надрез «подносы». Со своей работой мельфаине справились отлично — особенно Сенрет, движения которой отличались особой уверенностью и мягкостью. Будь побольше времени в запасе, Конвей с радостью уступил мы мельфианам место у операционной рамы, а сам бы только наблюдал за ними. Тогда волноваться осталось бы только за свою сердечную смуту. Руки у него по‑прежнему слегка дрожали.
«А ну‑ка, прекратите! — мысленно рявкнул на собственные руки Конвей. — Вы что, убить пациента собрались?»
Его руки работали сейчас не с муляжом, а с живым мельфианином, и внутренние органы у этого ЭЛНТ немного отличались и формой, и размерами от органов муляжа. Кроме того, существовали второстепенные кровеносные сосуды и мышечные структуры, о которых во время практических занятий Конвей только упоминал. Обливаясь потом, он вместе с практикантами осторожно отодвинул в сторону сердце, желудок и часть легкого, дабы освободить место для искусственной поджелудочной железы. От напряжения у пациента участилось сердцебиение. Конвей в страхе думал о том, как бы сердце не оторвалось и не вылетело наружу. Он удивлялся: как Сенрет удается удерживать сердце — оно выглядело точь‑в‑точь, как живая рыба, бьющаяся на сковородке. А потом его взгляд скользнул на клешни Сенрет, и он залюбовался их резкими, грубоватыми очертаниями, их красновато‑коричневой окраской, которую только усиливала специальная пленка, нанесенная на клешни вместо перчаток. Конвей почувствовал, как пылают его щеки. Руки у него жутко затряслись. От отчаяния он еле слышно выругался.