Люциус Шепард - Жизнь во время войны
Гамак с Амалией вдруг обвис, узоры ее сознания смешались в кучу, и Минголла уже ничего не мог сделать. Какое-то время в комнате раздавался лишь скрип гамачной веревки, и Минголла с тоской понял, что они запутались в таких дебрях, которые ни он, ни Дебора не могут ни контролировать, ни даже осмыслить... под скрип веревки ему вдруг привиделась комната с мягко поблескивающими стенами, свет шел из почти невидимых ячеек, вкрапленных в бордовые завитки обоев, сам Минголла лежал на кровати, это был номер мотеля, из мебели – хромированный стол под широким зеркалом, такие же хромированные стулья с бирюзовой обивкой – все это одновременно стерильное и нелепое. В ванной лилась вода. Щелчок, дверь открывается, и выходит Дебора, вытирая полотенцем волосы. На ней футболка и трусики. Минголла так и не привык к ее новому после пластической операции лицу, и каждый раз, возвращаясь, – какой бы короткой ни была разлука,– он секунду или две не узнавал ее, искал в лице прежние черты и линии, убирал новую правильность и высматривал ту причудливую асимметрию, которая когда-то понравилась ему больше всего. Только мягкая походка осталась прежней – Дебора бродила по комнате, держась поближе к стенам, как любопытная кошка: глаза опущены, поглощена собой. Тронув пластину у двери, она притушила свет и легла рядом.
– Ты как? – спросил он.
– Никак не привыкну, – ответила она. – Тут так много...
– Много чего?
– Всего. Еды, света, прохлады. Всего, что захочешь.
– Земля шелков и злата. А что нам комфорт!
– Мне здесь не нравится, – сказала она. Несколько лет назад он бы посмеялся над ее аскетизмом, но они уже переросли и шутки, и вообще легкость.
– Это ненадолго,– сказал он,– после завтрашнего...– Минголла не договорил: они знали, что будет завтра.
В этой сухой прохладной комнате они занялись любовью, и да, это был жар, да, это была радость, электрическое слияние мыслей, и все-таки это был не просто секс, а что-то большее и что-то меньшее, подтверждение взаимных обязательств, тренировка силы, эротическая гимнастика, порождавшая в них внутреннюю бесстрастность, которая – как любовь – была теперь своим собственным оправданием. Потом, когда все кончилось, их сила стала осязаемой и жесткой, как озон в этой комнате, и одним только легким движением мысли Минголла прошел сквозь стену и коснулся сознания коммивояжера, спешащего в бар пошуршать за рюмкой бумагами и поразмышлять над секретами торговли, над моралью официанток... и сознания водителей, издалека завороженных огнями Города Любви, что рассыпались по желто-коричневой пустыне, подобно созвездию, отправившемуся искать лучшее небо... Минголла выдергивал мысли из их голов, выравнивал их собственным сознанием, сильный, как Бог, рядом с их светлячковой хрупкостью, настраивался на триллионоваттовую расточительность американского Запада... козел ебучий, только влезь в мою полосу, я запихну эту железяку тебе в жопу... а если по тормозам, сучка вылетит через стекло, так и надо, всю дорогу воет и ссыт каждые пятнадцать минут... Господи, не дай грехам мира сего – нет, дай – не дай... Этому сознанию Бог виделся перламутровым эротическим светом, фатальным отречением... бессловесный мысленный гул, статический треск воображения, желаний и надежд, по-детски слабых и невежественных, воспоминания случайные, как радиопомехи в грозу, и ни одной по-настоящему сильной мысли.
Не достать, по крайней мере.
В бледном, пробивавшемся сквозь занавески свете Дебора казалась чем-то взволнованной, и Минголла спросил, не думает ли она о завтрашнем дне.
– Нет... о послезавтрашнем. Что мы будем делать дальше.
– Все будет хорошо.
– Я знаю, – сказала она и отвернулась.
Они проснулись на рассвете и пошли завтракать в кафе неподалеку от мотеля, называлось оно – согласно трехъярусной вывеске – «Верна. Техасско-мексиканские деликатесы». Заказав яичницу с ветчиной, тосты и кофе, они уселись в кабинке из красного со звездочками винила и стали смотреть сквозь собственные отражения на шоссе, на то, как поток фар и глянцевых грез шуршит и катится к фальшивому рассвету Города Любви, ведомый мужчинами и женщинами, которым хочется сперва приятного времяпрепровождения, потом спасения, и они верят, что это возможно, а еще в то, что скидка на нижнее белье в супермаркете жизни посеребрит их надежды, выпрямит желания и они вернутся к домашней скуке, покрытые новеньким хромом и заряженные до краев лошадиной силой секса. Они еще долго сидели перед пустыми тарелками. Спешить не стоило. Исагирре никуда не деться из-под защиты стен и охраны. Других посетителей в кафе не было, официантка принесла чек, прислонилась к стене кабинки и спросила:
– Ребята, вы только приехали или уезжаете?
– Приехали,– ответил Минголла.
– Первый раз в Городе Любви?
– Ага.
Она кивнула, худая сорокалетняя женщина с мудрыми печальными морщинками на лице и радужными прядями в канареечных волосах, стареющая деревенская панкушка с опозданием вернулась к морали и покаянию – накрахмаленная зеленая форма только дополняла маскарад.
– Тут ничего такого особенного нет... если знаете, о чем я, – сказала официантка. – То есть против Г. Л. я ничего не имею, боже упаси, можно покувыркаться разок-другой. Только никому от этого лучше не стало. Хуже, правда, тоже. Тут просто... ну как везде, понятно. Тогда какой толк?
Дебора пробормотала что-то соглашательское; ответ прозвучал безразлично, но Минголла чувствовал, что между ней и официанткой возникло чисто женское понимание, в котором он был лишним.
– Откуда вы, ребята? – опять спросила официантка, притворяясь, будто ей это интересно.
– Из Мехико,– ответил Минголла.– А до этого были в Гондурасе.
Вопрос разбудил в нем паранойю, он проверил сознание официантки – не прячет ли она что-нибудь, но там все было земным и естественным.
Посредственность, однако, девственная.
– О, Мехико! – Судя по ее тону, Мехико должно было располагаться в конце бульвара грез, в далеком сиянии рая.– А я тут продаю мексиканские бусы.– Она ткнула пальцем в сторону кассы, рядом с которой стояла витрина, полная дешевого оникса и серебра. – И блюда мексиканские тоже есть. Черт, у меня даже хахаль был из Мексики. Перед войной, понятное дело. А сама вот ни разу не съездила. Но всегда хотелось. Парни красивые, ящерицы на берегу и все такое. И развалины. Так охота посмотреть на развалины.
Рассказав о своих потаенных желаниях, официантка осмелела и словно почувствовала в них родственные души; спросила, не принести ли им еще кофе... за счет заведения. Вернулась с кофейником. Налила и плюхнулась рядом с Деборой. Расспросила их о жизни и поохала над короткими ответами; ей явно не терпелось поведать свою собственную историю – историю, которую она должна рассказывать в это медленное предрассветное время каждый день и которая поможет ей его пережить.