Эдгар Пенгборн - Яйцо Ангела
Да если бы я и узнал физические принципы, донесшие их сюда, и сумел бы изложить их в приемлемых терминах, я не стал бы этого делать. А в это, боюсь, не поверит ни один читатель дневника. Этот народ, как я записал, открыл свой способ передвижения в космосе несколько миллионов лет назад. Но это — первый раз, когда они использовали его для перелета на другую планету. Небеса богаты мирами, сказала она мне, на многих из них есть жизнь, часто еще примитивная. Не было внешних сил, мешавших ее народу идти дальше, колонизировать, завоевывать сколько душе угодно, Они могли бы заселить Галактику. Они этого не сделали, и вот по какой причине; они думают, что не готовы к этому. Точнее, так: «Недостаточно хороши».
Только около пятидесяти миллионов лет назад, по ее подсчетам, они сумели понять, как мы иногда понимаем, что разум без доброты хуже, чем взрывчатка в лапах бабуина. Для существ, поднявшихся над уровнем питекантропа, разумность — удобство дешевое, достичь нетрудно, а использовать непродуманно еще легче. В то время как доброты достигать приходится нескончаемыми тяжелейшими усилиями внутри себя, человеческая то внутренность или ангельская.
Даже мне ясно, что борьба со злом — только первый шаг, и не самый важный. Потому что доброта, пыталась она объяснить, есть только положительное качество: та часть живого существа, которая кишит чудовищами вроде жестокости, низости, горечи, жадности, не может оставаться вакуумом, когда эти ужасы истреблены. Когда вы удаляете ядовитый газ, вы стараетесь заполнить комнату чистым воздухом. Добротой — вот один пример. Но тот, кто считает доброту всего лишь отсутствием жестокости, определенно еще не начал понимать природу и того и другого.
Они нацелены не на совершенное, эти ангелы; только на достижимое… Пятьдесят миллионов лет назад там, видимо, было время величайшей смуты и страдания. Война и все сопутствующие ей беды. Они длились многие столетия, пока технологические достижения просто не ухудшили все условия и не увеличили угрозу самоистребления. И они в свое время прошли через это. Но по прошествии веков войны отошли так далеко назад, что возобновление их стало полностью немыслимым. И тогда стало возможным начать превращение всех созданий в полностью разумные. Тогда они были готовы начать расти — после тысячелетий самоисследований, самодисциплины, желания вывести простое из сложного, открывая, как пользоваться знанием и не быть им использованным. Конечно, даже тогда они довольно часто поскальзывались. Случалось и то, что она назвала «Эрами Усталости». В их смутном прошлом было много темных веков, погибших цивилизаций, прекрасных начинаний, обращенных в прах. Еще раньше они вышли из слизи, как и мы.
Но их период глубочайшей неуверенности и строжайшей самооценки наступил только двенадцать миллионов лет назад, когда они узнали, что Вселенная может достаться им за просто так, и поняли, что недостаточно хороши для этого.
Они были неспешны, как звезды. Она старалась донести что-то, по-настоящему недоступное нам обоим — ей как толкователю, мне как слушателю. Это было как-то связано со Временами (но не в нашем понимании, самым, наверное, существенным атрибутом Бога) и это слово тоже я никогда толком не понимал. Видя мое умственное изнеможение, она оставила попытки, а позже призналась, что эта концепция крайне трудна для нее самой, не только, разобрал я, из-за ее молодости и относительно малой осведомленности. Мелькнул также намек на то, что ее отец не хотел бы, чтоб она ввергала мой мозг в такую путаницу…
Разумеется, они вели исследования. Их маленькие корабли бороздили эфир задолго до того, как на Земле возникло нечто вроде человека — летали и слушали, наблюдали, регистрировали, и никогда не вмешивались, не принимали участия ни в чьей домашней жизни, кроме своей собственной. На пять миллионов лет они даже запретили себе выходить за границу своей солнечной системы, хотя это было уже легко. И в течение следующих семи миллионов лет, летая на невероятные расстояния, они строго соблюдали запрет. Но в то же время здесь не было никакого страха — мне кажется, он отмер в них вместе с ненавистью. Ведь дома надо было еще столько сделать! Мне хотелось бы представить себе ЭТО, они картографировали небеса и играли в свете собственного солнца.
Естественно, я не могу сказать вам, что есть доброта. Знаю только — умеренно хорошо — что она может значить для нас, человеческих существ. Получается, что самые лучшие из нас с грандиозными трудностями достигают того образа жизни, при котором доброта преобладает в разумной мере, в не слишком зыбком балансе, а большую часть времени. Мудрецы часто замечали, что при нашем образе жизни они и не надеются на большее. Другими словами, мы лишь частью живы: дальнейшее — во мраке. Данте был горестным мазохистом, Бетховен — отчаянным и несчастным снобом, Шекспир писал халтуру. И Христос говорил: «Отче, да минет меня чаша сия…»
Но дайте нам пятьдесят миллионов лет — и тут я не пессимист. Кроме того, я видел одноклеточных под микроскопом и слушал «Четвертую» Брамса. За ночь до этого я сказал ангелочке:
«Несмотря ни на что, я и ты — родные».
Она одарила меня согласием.
В это утро она лежала на моей подушке, чтобы я мог видеть ее, когда проснусь.
Умер ее отец, и она была с ним, когда это происходило. Снова возникла эта мысль-выражение, которое я могу передать только одним смыслом — его жизнь была «собрана». Я был еще скован сном, когда мой разум спросил:
«Что ты будешь делать?»
«Останусь с тобой, если захочешь, до конца твоей жизни».
Конец этой передачи был словно слегка затуманен, что мне уже было знакомо — кажется, это значило, что там есть некий элемент продолжения, ускользавший от меня. Я не мог ошибаться в дошедшей до меня части. Она рождала во мне поразительные мысли. В конце концов, мне ведь всего пятьдесят три, я ведь могу прожить еще тридцать-сорок лет…
В то утро она была озабоченной. Но то, что она чувствовала после смерти ее отца, то, что в человеческом существе могло соответствовать печали, от меня было скрыто. Она все же сказала, что ее отец очень жалел, что не смог показать мне ночь двух лун.
Таким образом, в этом мире остался лишь один взрослый. Кроме того, что ему две сотни лет, что он полон мудрости, и перенес полет без серьезных заболеваний, она мало что знала о нем. Еще здесь было десять детей, включая и ее.
Что-то поблескивало на ее шее. Когда она заметила мой интерес к этому, она сняла его, а я принес лупу. Ожерелье под лупой. Оно напоминало тончайшие изделия наших мастеров, если у вас хватало воображения уменьшить его в соответствующих масштабах. Камни походили на известные у нас: бриллианты, сапфиры, рубины, изумруды. Бриллианты сверкали всеми цветами спектра, но было и два-три темно-пурпурных камня, не похожих ни на что ведомое мне — уверен, что не аметисты. Ожерелье нанизывалось на что-то нежнее паутинки, а устройство застежки было слишком тонким, чтобы лупа могла помочь. Драгоценность принадлежала ее матери, сказала она; когда она снова надевала ее, я подумал, что вижу ту же застенчивую гордость, с которой любая земная девушка могла бы показывать обнову.