Валерий Алексеев - Выходец с Арбата
Юрий Андреевич с жадностью закурил новую сигарету, и я получил возможность осмыслить его правоту. Действительно, люди в своем большинстве далеко не безнадежны и, раз совершивши благое дело, в дальнейшем стараются держаться на уровне. А если на добрые поступки подталкивать их не раз, и не два, и не три?
Я мысленно прикинул предполагаемую программу действий Конрада Д.Коркина в том случае, если Фарафонову удастся его подтолкнуть. А почему, собственно, нет?
Я настолько увлекся розыгрышем этой партии, что совсем забыл о Фарафонове. Более того: я сам уже мыслил себя Фарафоновым и в нужный момент, когда мой воображаемый противник начинал сопротивляться и медлить, я подталкивал его осторожным, но мощным волевым импульсом. Между тем Фарафонов курил и смотрел на меня с тихой доброй отеческой усмешкой. Уловив наконец его взгляд, я встряхнул головой и изобразил на лице напряженное любопытство.
— Естественно, такой крутой перелом не мог не сказаться на психике Фарафонова, — продолжал Юрий Андреевич, сделав вид, что ничего не заметил. Два года Фарафонов жил анахоретом, часами просиживая на подоконнике своей комнаты в районе старого Арбата, и тихая старушка, у которой он эту комнату снимал, начала подумывать, что ее квартирант тронулся. Действительно, Фарафонов стал ловить себя на том, что он разговаривает сам с собой и, глядя вниз, на улицу, злобно и беспричинно смеется. Все чаще его подмывало заставить нетерпеливого таксиста совершить двойной обгон, а маляра — вылить краску на голову прохожим. Фарафонов утешал себя мыслью, что может устроить такую уличную пробку, что за неделю не развести. Машины под его окном выписывали опасные зигзаги, а продавец в овощном ларьке то и дело брал из ящика увесистую свеклу и подкидывал ее одной рукой с таким видом, как будто собирается запустить ею в витрину напротив. С огромным трудом Фарафонову удавалось удержаться от искушения, и, чтобы добиться разрядки и не натворить бед, он разрешил себе невинные шалости над ближними, чего раньше не допускал: все клиенты его до сих пор были случайными прохожими и заведомо незнакомыми людьми. Даже болонку в окне противоположного дома Фарафонов до сих пор не трогал, хотя она маячила за стеклом с утра до позднего вечера и с барственным недоумением наблюдала за уличными животными, которые под окном Фарафонова выделывали немыслимые номера. Фарафонов не хотел возбуждать подозрения, но за два года в душе его накопилось целое море неутоленных страстей — далеко не всегда высоких и чистых. И вот однокурсники его стали один за другим совершать странные, необъяснимые поступки. Симпатичная юристочка, которая в свое время была Фарафонову небезразлична, в середине лекции вдруг нарисовала себе чернилами усы и, вспрыгнув на стол, звонко крикнула: "За мной, драгуны!" (Кстати, эта шутка оказалась наименее удачной: бедняжке пришлось взять академический отпуск. И опять же кстати: вернувшись из отпуска, эта скромненькая девушка превратилась в разбитную вульгарную особу, одно имя которой заставляло трепетать все младшие курсы. Это служит лишним подтверждением тезиса о психической необратимости поступка — тезиса, который был заявлен мной несколько выше.) Любимца всего курса, элегантного шансонье Мишеньку Амарова, Фарафонов принуждал публично хрюкать, и надобно сказать, что эта безобидная шалость также не прошла бесследно: как-то быстро Мишенька опустился, стал неряшлив, потолстел и в конце концов мрачно запил. А толстушка Мальцева, знаменитая на весь факультет лентяйка и двоечница, встретив в коридоре доцента Савина, неожиданно кинулась ему на шею и принялась целовать. Удивительно, однако: года три назад я случайно узнал, что эти двое поженились, наплодили детей и живут, как говорится, душа в душу. Много шалостей учинил Фарафонов за последний год учебы, всего и не упомнишь. Он шалил безнаказанно, но, по-видимому, люди рядом с ним, пытаясь установить причину, делали какие-то инстинктивные прикидки, и Фарафонов приобрел репутацию угрюмого насмешника, холодного и циничного гордеца, к тому же еще и карьериста. Вокруг него создалась атмосфера неуверенности и нервозности, и, как следствие этого, человеческий вакуум. Такой дорогой ценой Фарафонов покупал уверенность в себе — взамен безмятежного нахальства, которое им было утрачено. Сама же уверенность нужна была Фарафонову для других, настоящих дел, которые он тогда еще смутно предчувствовал.
Я слушал Юрия Андреевича и с тайным удовлетворением замечал, что возвышенный тон его рассказа вступает во все более явное противоречие с ничтожеством, незначительностью образа действий. Жалкие шалости студенческих лет, лишенные малейшего проблеска фантазии, позволяли мне думать, что без меня Фарафонову действительно не обойтись. Чего-чего, а широты души ему явно недоставало. А еще я трезво и деловито размышлял, как бы мне пристроить Фарафонова у себя в институте. Совершенно ясно было, что морально Юрий Андреевич еще не созрел: слишком упивался он рассказом о своих мелких подлостях, возводя каждый фактик в ранг значительного явления. Фарафонов нуждался в опеке: выпускать такого человека из виду было бы преступно. Бесконтрольный, он мог оказаться опасным, и направить его способности по хорошему руслу я был просто обязан.
— В гордом одиночестве, — продолжал Юрий Андреевич, — Фарафонов окончил юридический факультет и тем самым подвел черту под третьим периодом своего развития, который я бы назвал периодом шалостей гения. Не подумайте дурного: Фарафонов заработал свой диплом честным путем, он трудился как одержимый и ни разу не помыслил прибегнуть к помощи своего дара. Это дает мне основания утверждать, что Фарафонов был порядочным человеком: ведь ничто не мешало ему подвергать импульсу экзаменаторов. Вы скептически усмехаетесь, я вижу, но повремените, иначе вам придется пожалеть о своей усмешке. Годы стоической борьбы с самим собой не прошли для Фарафонова даром. Явилась Женщина… я не хочу называть ее имя, да это и несущественно: ее больше нет. Явилась Женщина, и сердце Фарафонова дрогнуло. Истосковавшись по человеческой близости, он сделал все, чтобы этой близости добиться. Впрочем, это оказалось нетрудно. Она не любила его, Она была слишком красива для Фарафонова, но Фарафонов не желал этого замечать. Всю мощь своего дара, весь арсенал попутных удач, накопленный еще в первом периоде, Фарафонов направил на достижение цели — и оказался собственной жертвой. Легкость успеха обманула его. Тут бы самое время и вспомнить о старинных лирических тяготах, но какое там! Фарафонов совершенно потерял голову. Сгоряча он предложил руку и сердце — и, естественно, получил абсолютное согласие. О, это была невыносимая жизнь. Поначалу бедняга Фарафонов дал себе клятву добиться от Нее добровольности: должна же была сказаться необратимость поступка! Но стоило ему хоть на минуту забыть о своем злополучном даре, как он ловил на себе ее недоуменный вопросительный взгляд. Необратимость не сказывалась — наверное, потому, что он был слишком нетерпелив и слишком любил Ее. В его распоряжении было такое надежное средство, как дар, и он пользовался им почти непрерывно, утешая себя иллюзией бурной любви. И, что особенно странно, необходимый для этой иллюзии импульс с каждым днем становился мощнее, а ведь где-то (Фарафонов отлично об этом помнил) — где-то был предел психических сил. Отступить означало оказаться перед лицом горького недоумения Любимой Женщины, бесконечное же принуждение Ее к любви было попросту невозможным. На собственном горьком опыте Фарафонов постиг полузабытую истину: принуждение порождает сопротивление. Несчастный Мишенька Амаров пал жертвой этого закона: он не нашел виновника своего позора и обратил ненависть на самого себя. Тут аналогичный случай: виновник находился перед глазами Ее почти постоянно, и жаждал находиться, и этим, собственно, жил. Два года продолжалась эта жуткая пытка, и наконец Фарафонов не выдержал. Почувствовав, что силы уже на пределе, он рассказал Ей все. К его удивлению, Она отнеслась к этой исповеди очень спокойно: интуиция давно уже нашептывала Ей, что дело нечисто. Но на следующий день…