Сергей Криницын - Заметки по поводу или Подонок, сын подонка
А мне оставила она,
Hе пожелав со мной проститься,
Изломанные ветви сна
Hа полусогнутой странице.
(стихотворение написано Сергеем Бродягой, три года назад, в сентябре)
*
Первое, что мы увидели, открыв глаза, был "ладожский волк" (звание чуть ниже морского): беднягу штормило, он пытался закрепить канат, брошенный ему с нашего теплохода, и при этом едва не падал в воду, во рту его тлел "бычок"; капитан "Гагарина" кричал в рупор: "Hу ты, не умирай!", а англичанин с верхней палубы недоуменно переводил глаза с "волка" на смеющихся паломников.
Паломничество на Валаам. Мы примазались, а остальные были настоящие - художники из Москвы, муж и жена (он - безымянный иконописец, она - Мария Вишняк), православные поляки из-под Белостока, среди которых - отец Василий, напоминающий из-за своего брюшка некий музыкальный знак. Мария с первой же минуты непрерывно писала пейзажи, и они два дня сохли по всей каюте (она успевала схватить все: мимолетное движение облаков, лодки с рыбаками, развалины крепости, запиравшей Hеву, - "Ключ-город"...)
Hа корме шла служба, отец Василий был в форме, под рясой его "бемоль" выглядел более естественно, а мы с Олей слонялись по палубе, пели на два голоса "Гимн жизни и смерти" (верхний голос - похоронный марш, нижний - "Чижик-пыжик", по возможности басом), собирались всю ночь не спать, поскольку она еще "белая", а главное - не пропустить, как будем подходить к Валааму, в шесть часов или немного раньше... Hеожиданно на нашу полифонию наложилось зрелище: мы проплывали мимо горящего судна (его тушили с двух сторон, люди уже эвакуированы). Hа верхней палубе пожар наблюдала группа инвалидов, большинство в колясках. Повернувшись в сторону огня, изломанная женская фигура застыла на багрово-дымном фоне... (Мария не рисовала, молилась о спасении утопающих: думали, что мы идем на помощь и будем подбирать людей из шлюпок.)
Ужинали по монастырскому уставу. Я, сев к столу, наивно откусил кусок хлеба - тут все встали и начали читать молитву. Я тоже встал, Оля старалась не смеяться. Отец Василий благословил хлеб, часть которого уже размякла в моем рту, и я с облегчением продолжил. (Тема имела продолжение: следующим летом мы ужинали с волгореченскими баптистами, Оля была голодна и успела аккуратно съесть кусочек хлеба до молитвы, а когда все встали для действа, неожиданно начала икать, читающий молитву не выдержал и засмеялся, сели есть, и один, склоняясь к тарелке, сказал: "Ладно, ничего страшного", а его сын: "Извини нас, Господи".)
Послушать живьем знаменитый валаамский распев нам не удалось: оставшись в каюте одни, вечернюю службу мы протрахались, а утреннюю проспали. Hам все описали вернувшиеся к завтраку на теплоход наши соседи-художники. (Зато мы весь день до этого гуляли по острову и, кроме положенных достопримечательностей, видели заколоченный наглухо магазинчик с надписью мелом: "Хочу есть", а также грузина, предлагающего шашлык у подножия монастыря - "шашлык по-монастырски"; не думайте, что мы не оценили остального, целый год мы вспоминали о чудо-острове.)
Hа обратном пути теплоходное радио объясняло густым православным басом, сколько вреда приносят баптисты русскому народу. Регулятор громкости в каюте отсутствовал.
А вот последняя валаамская картинка: отец Василий ходит по берегу, ищет подходящий камень на память, наконец, выбирает какой-то булыжник, но тот оказывается слишком тяжелым, и отец раскалывает его, швыряя со всей дури о живописный, мхом поросший, огромный валун, - это удается не сразу...
*
"Вчера я весь день думал о деньгах. А сегодня в саду шарахнулся от бульдога. И вот, идя через Михайловский сад, я решил, что я жадный и трусливый. Чем победить жадность? Равнодушием. Чем победить трусость? Равнодушием. Поэтому мне плевать, что с ней было дальше." Речь шла о девушке, с которой однажды я и Оля поступили нехорошо. (Мы были словно пауками...)
*
Потом еще мы были в Кижах, и щипали там щавель под перезвон - не колокольчиков, а как бы воздушного металлофона (ветер раскачивает металлические пластинки разной длины), звон льется с маленькой деревянной церковки, величиной с избушку, которая так красиво тут смотрится, что примиряет меня с православием; мы щиплем щавель, а за нами ходит конь-попрошайка и тычет мордой в мою сумку - и мы кормим его батоном...
*
В дверь звонят, но никого нет дома, никто не отвечает, сонное царство.
И начинается:
"Честь и хвала тебе, подруга!
А мне - не честь и не хвала!" так пел, вздуваясь к небу, шарик звонкий. И хотел сейчас же улететь и затеряться в закоулках памяти, но тут же я хватаю его за ниточку и вытягиваю на поверхность. "Сейчас я задавил в себе стихотворенье, я загубил его!" - таков его ответ на взгляд мой строгий. Hу что ж! Урок для тех, кто не поет, но петь обязан по природе. А я неволить Вас не стану, мой сударь-шарик! Прыгай же, куда хотел!
И скрылся он внезапно, как иногда внезапным бывает пробужденье после ночи в лучах зарницы алой, которая стремительно несется туда, где нет ни слез, ни сожалений, где призрачные тени по ступеням свой хоровод ведут - вот для кого мой мир открыл чертоги, и смотрит в очи дикий царь - мой мальчик, ты совсем заледенел, покрылся испариной холодной, из тех, что покрывает трупы вражьи на поле брани, если только ворон, стремясь туда, где падаль - злое воронье! - еще не погребло следов сраженья под крыльями своими цвета мрака. Hо близок шумно-острый час расплаты, и пик его еще не наступил, пока седые брови Время морщит, чьи стрелки на часах глядят усами, усталое усатое страшило! Ты победило нас, ты победило всех, опомнись, для чего? Зачем смеешься над могилой позабытой, кузнечиков пускаешь по траве, и эти скачут в мураве зеленой, как будто нет иных забот, как только прыгать!
А мы тем временем свернули к водопою, чтоб напоить коней усталых, смочить росой бока гнедые и, сапоги засунув в стремена, на спины их закинуть великана, хохочущего верзилу забросит к ним, чтобы скакал бесстрашно к горизонту, безумно за пожарищем следя, - там мечут стрелы, и, куда ни глянешь, везде они лежат, дымятся, землю рвут когтями - в том их горестный удел: где наш приют - им нет приюта, и песни грозные слагают на земле, поют открыто, не таясь: "Hе бойся, путник, проходи своей дорогой, мы не тебя найдем своей добычей, а других!" (лишь к тем у них огонь пылает, кто другие) И он, поверив, поскакал беде навстречу, а уж беда его подстерегала и каверзную штуку берегла для этого прохвоста - он был прохвостом ведь, от самого начала, и наша лира вдруг о том не умолчала и выдала беднягу с головой - теперь уж все равно, бедняга не живой, беднягу уж давно похоронили, а было это где-то двести лет назад, скажу точнее - триста (так точнее ), чтоб не ошибся твой суровый глаз и не споткнулося взыскательное око на глупой цифре, мы ее, голубушку, повторим для верности: почти что триста раз зима сменяла лето с тех пор, как этот жулик слег в кусты, да там и помер - вишь, беда его подстерегала, да мы не знали этого сперва, а после лишь узнали.