Михаил Анчаров - Сода-солнце (Фантастическая трилогия)
Это я сейчас такой умный, а тогда перед его отъездом в экспедицию у меня было одно чувство — раздражение. Он удивительно умел раздражать людей, этот клоун. Клоун проклятый! Ведь я же ему друг, и он знает это. Зачем же ему высмеивать меня, дразнить? Ладно, не будем мелочны. Помогать так помогать. Короче говоря, я устроил его в экспедицию. О многом я передумал, когда он уехал в экспедицию, в которую я бы поехал и сам, да уже силы не те. Я послал его туда, откуда началось и мое движение. Хватит ему заниматься сопоставлениями на бумаге. Пусть начнет с самого начала. Пусть поедет в Тургай. Он и поехал. А получился из этого один конфуз.
Сначала от экспедиции не было ни слуху, ни духу, а ведь связь в наши дни не та, что в 1913 году. А потом пришло это нелепое письмо.
Я уж не говорю о том, что все оно было заполнено кучей самых разнородных идей, не имеющих никакого отношения к его прямому делу, к археологии, и касающихся самых различных областей — верный признак дилетантизма. Это меня не удивило — знал, с кем связывался. Нелепым оно было потому, что в конце его была слезная мольба, похожая на издевательство. Он просил установить радиоактивным методом возраст того самого индрикатерия, которого я привез в 1913 году. И прислать ему ответ.
12. — ЧТО-О?… — СПРОСИЛ Я
Придется пояснить тем, кто не знаком с сущностью этого метода.
Археология имеет теперь надежный способ датировки атомный календарь. Мы берем какую-нибудь кость из древнего захоронения и сжигаем в специальной печке. Выделяющийся при этом углекислый газ улавливается в пробирки, подвергается ряду химических реакций, и затем счетчик Гейгера определяет возраст кости. Радиоактивная углеродная датировка возможна потому, что все организмы поглощают углерод-14 — радиоактивный изотоп обычного углерода. После гибели животного или растения углерод-14 медленно разлагается. Сравнивая количество радиоактивного углерода, оставшегося в кости, с количеством обычного углерода в атмосфере, которое почти не меняется, ученые довольно точно определяют возраст того или иного объекта. Это все так. Но «атомный календарь» действует в мертвых организмах до 40 тысяч лет, а индрикатерии вымерли миллионы лет тому назад. Поэтому весь отдел хохотал над этим письмом.
— Ненавижу, — сказала Валя Медведева.
— Паша, — сказал я Биденко, — он напрашивается на ликбез. Не могли бы вы проучить его и на этот раз?
— Запросто, — сказал Паша. — Если вы мне достанете кусочек кости от вашего индрикатерия.
— Ладно, — сказал я. — Пошлем ему официальный ответ. На бланке института. С печатью.
Дело было несложное. Я созвонился с музеем и пришел посмотреть на свое дорогое чудище. Пятиметровый красавец стоял целенький, и внизу на табличке упоминалась моя фамилия. Я только вздохнул.
Пока я предавался воспоминаниям, сотрудники принесли небольшой осколок кости. Я забыл сказать, что в свое время я привез один полный скелет и еще несколько разрозненных костей — все они были перемешаны в одном оползне и, следовательно, были одного возраста. Я поблагодарил сотрудников музея и отдал этот осколок Паше Биденко. А сам сел писать этому клоуну разгромное письмо, где я излил все накопившееся раздражение и где я объяснял ему, кто он есть, что о нем думаем все мы и как надо относиться к науке, если уж его прибило к этому берегу. Но потом я увидел как наяву его длинную ухмыляющуюся физиономию и понял, что большое письмо — это большие насмешки, а маленькое письмо — это маленькие насмешки, зачем мне это? Я порвал письмо и написал коротко на бланке института: «В костях индрикатерия радиоуглерода почему-то не обнаружено». Я подчеркнул слово «почему-то», поставил печать в канцелярии и подписался: «Доктор исторических наук В. А. Горбунов».
Потом мне позвонил домой Паша Биденко и сказал, что согласно анализу возраст кости всего 5 тысяч лет.
— Что-о?… — спросил я.
13. ВСЕ ОЧЕНЬ ГРУСТНО
Почему так приедается все в жизни? Наверно, потому, что все, с чем сталкиваешься, только похоже на то, чем оно должно быть, и ты знаешь, что это еще не первый сорт и где-то есть то же самое, но лучше. Меняются моды. Вчерашняя одежда кажется некрасивой, вчерашняя красота вызывает скуку, вчерашняя мысль — ее не замечаешь, вчерашняя радость вызывает ощущение неловкости (чего радовался, дурак), вчерашняя радость — это вчерашняя наивность, а сегодня я поумнел и на зубах оскомина. Ищем спасения в бесконечном поиске, но бесконечный поиск — это бесконечный голод. Конечно, приятно представить впереди необыкновенное блюдо с постоянной притягательностью, но не напоминает ли это клок сена, привязанный перед носом осла? Бесконечная дорога, бесконечный голод и клок сена, который удаляется с той же скоростью, с которой приближается к нему бедный бесконечно милый осел. Почему мы должны ожидать от будущего решения сегодняшних проблем? Ведь у будущего будут свои проблемы, только в нем не будет нас.
— Но может быть, деятельность, стремления, движение ошибка? Может быть, надо уставиться в собственный пупок и самодовлеть? А может быть, давайте бесконечно пожирать друг друга, чтобы чувствовать силу, чтобы радоваться власти не только над природой, но и над человеком? Но ведь, сожрав всех (а такие попытки делались), останешься один, завоешь в тоске и страхе и убежишь в смерть, в ампулу, которая припасена в бомбоубежище.
Давайте вспомним. Пускай наше тело вспомнит. Что никогда не надоедало, не приедалось от повторения, чего ждешь и на что безошибочно откликаешься? Переберешь в памяти все и вспомнишь ощущение руки, которая коснулась чужого тела, — вдруг вспомнишь, поймешь: это оно, это ощущение, имя ему — нежность. Все оттенки этого ощущения, этого понятия: от свирепой нежности воина, который, опустив меч, взял на руки ребенка врага, и девочка прижалась к его закаменевшей щеке, а он смотрит вдаль и говорит: «Не тронь!» — до тающей гибкой нежности возлюбленной.
Только нежность однозначна, только нежность не терпит иносказаний, маски, обмана, только нежность — она либо есть, либо нет ее. Мы только чересчур редко ее ощущаем, и она играет в нашей жизни незаметную роль. Но может быть, главную. Когда на земле хрипели ящеры, то вряд ли рептилия-философ придавала значение попадавшейся иногда и ускользавшей в норы странной мелочи, обладавшей собственной теплотой крови, которая не зависела от перемены погоды. Ящеры ушли, а теплокровные заполнили мир.
И еще я хочу сказать о гематоме.
— Что-о? — спросил я.
Хотя спрашивать было, собственно, не о чем. Потому что я твердо знал ответ. Я только забыл его за эти годы, за последние полвека. Вернее, не забыл, а загнал куда-то вглубь сознания, как мы загоняем куда-то воспоминания о несостоявшемся, о несбывшемся, но оно живет в нас. И нас спасает от тоски только привычка обходить мысленно это темное пятно в нашем сознании, напоминающее гематому. Гематома — это нерассосавшийся сгусток крови, кровоизлияние, которое, если его не трогать, существует себе безвредным инородным телом, а если тормошить, может в спалить живые ткани, ну и так далее. Конечно, об этом «и так далее» даже думать не хочется, но дело в том, что даже безвредность гематомы относительна. Не может мертвое в живом быть абсолютно нейтральным. В живом все должно жить, принимать участие. Если что-то не живет, а присутствует, значит оно занимает место живого. Есть два способа избавления: один реальный — оперировать, другой, пока большей частью воображаемый, — оживить. Есть и третий — сдаться. Сами понимаете, хуже нет ничего, чем сдаться, — это плохой конец. И нет лучше ничего, чем оживить, — это хорошее начало.