Артур Конан-Дойл - Затерянный мир (сборник)
Я вкратце сообщил о странной эпидемии среди туземцев Суматры, а также о том, что на Зондских островах внезапно погасли маяки.
— Есть же пределы и для человеческой тупости! — крикнул Саммерли, все больше приходя в ярость. — Неужели же вы не можете понять, что эфир, если мы даже на мгновение согласимся с идиотской теорией Челленджера, есть вещество равномерной консистенции и что состав его на другом конце земли не может быть другим, чем здесь, у нас? Неужто вы могли хоть на секунду предположить, что существует особый эфир для Англии и особый для Суматры? Уж не думаете ли вы, чего доброго, что эфир Кента во многих отношениях лучше, чем эфир графства Серрей, по которому мы в данный миг проезжаем? Поистине легковерие и невежество профанов беспредельны. Мыслимо ли вообще, чтобы эфир на Суматре обладал губительными свойствами, лишившими сознания население целой страны, тогда как эфир наших зон не оказывает ни малейшего влияния на наше самочувствие? О себе, во всяком случае, я могу только сказать, что телесно и духовно никогда не чувствовал себя лучше, чем теперь.
— Я ведь не говорю, что я ученый, — возразил я, — но мне часто доводилось слышать, что научные достижения одного поколения часто признаются ошибочными уже в следующем поколении. И в конце концов не нужно обладать особенно острым умом, чтобы сообразить, что эфир, о котором мы в сущности очень мало знаем, в различных частях света мог бы на себе испытывать влияние местных условий и что поэтому в отдаленном конце земли обнаруживается действие, которое только позже обнаружится, пожалуй, и у нас.
— «Мог бы» и «пожалуй» — это не доказательства! — закричал в ярости Саммерли. — Так и свиньи «могли бы» летать. Да, сэр, они «могли бы» летать, но не летают. Спорить мне с вами, право же, излишне. Челленджер заразил вас обоих своим сумасшествием, и вы разучились здраво рассуждать. С таким же успехом я мог бы вести разговор с подушкою в этом купе.
— Я должен вам сказать совершенно откровенно, профессор Саммерли, что со времени нашей последней встречи ваши манеры нисколько не улучшились, — сказал резко лорд Джон.
— Вы, титулованные особы, не слишком-то любите правду, — ответил едко Саммерли. — Не правда ли, это не очень приятное чувство, когда тебе указывают, что громкое имя не мешает быть чрезвычайно невежественным человеком?
— Честное слово, — серьезно и сдержанно сказал лорд Джон, — будь вы моложе, вы бы не осмелились говорить со мною в таком тоне.
Саммерли поднял вверх подбородок с маленькими острыми клочками своей козлиной бороды.
— Благоволите принять к сведению, милостивый государь, что как в старости, так и в молодости я еще ни разу в жизни не колебался говорить то, что думаю, прямо в лицо невежественным дуракам, — да, сэр, — невежественным дуракам. И этой привычке я не изменю, хотя бы вы носили все титулы, какие только могут изобрести рабы и присвоить себе ослы.
Глаза лорда Джона вспыхнули на мгновение, затем он с видимым усилием сдержал себя и с горькой усмешкою откинулся на спинку сиденья, скрестив руки на груди. Весь этот выпад произвел на меня чрезвычайно тягостное и неприятное впечатление. Волною пронеслись у меня в голове воспоминания о сердечной дружбе, о временах радостной жажды приключений, обо всем, за что мы страдали, чего добивались и чего достигли. И вот до чего дошло теперь — до выпадов и оскорблений! Я вдруг расплакался; я громко и безудержно всхлипывал и совсем не мог успокоиться. Мои спутники с удивлением смотрели на меня. Я закрыл лицо руками.
— Мне уже легче, — сказал я. — Но все это так бесконечно грустно!
— Вы нездоровы, друг мой, — сказал лорд Джон. — Вы мне сразу показались каким-то странным.
— Ваши привычки, сударь мой, за последние три года нисколько не улучшились, — сказал Саммерли. — Мне тоже бросилось в глаза ваше поведение уже при нашей встрече. Не тратьте на него попусту своего участия, лорд Джон: происхождение, этих слез — чисто алкоголическое. Человек этот чересчур много выпил. Впрочем, лорд Джон, я вас только что назвал невежественным дураком, и это не совсем хорошо с моей стороны. Это мне напомнило, однако, об одном из моих талантов, которым я раньше владел, довольно забавном, несмотря на его заурядность. Вы знаете меня только как серьезного ученого. Поверите ли вы, что я когда-то пользовался репутацией отличного имитатора звериных голосов? Мне удастся вас, пожалуй, приятно поразвлечь. Не позабавило ли бы вас, например, если бы я запел петухом?
— Нет, сэр, — сказал лорд Джон, все еще огорченный, — это не позабавило бы меня.
— Клохтанье наседки, только что снесшей яйцо, также вызывало всегда бурный восторг. Вы позволите?
— Нет, сэр, пожалуйста… Я решительно отказываюсь.
Несмотря на такое возражение, сделанное в серьезном тоне, профессор Саммерли отложил в сторону трубку и во время дальнейшего путешествия занимал нас — или, вернее, хотел занимать — подражанием целому ряду птичьих и звериных голосов, и это было так комично, что мое слезливое настроение вдруг перешло в свою противоположность; короче говоря, я смеялся без конца и не мог перестать, смеялся судорожно, истерически, сидя перед этим обычно столь степенным ученым и слушая, как он передразнивает важного, самонадеянного петуха или собачонку, которой прищемили хвост. Лорд Джон протянул мне газету, на полях которой написал: «Бедняга! Совсем спятил с ума!».
Все это было, конечно, очень странно; тем не менее это представление показалось мне весьма милым и занимательным. Тем временем лорд Джон наклонился ко мне и принялся рассказывать нескончаемую историю про какого-то буйвола и индийского раджу, в которой я не мог уловить никакого смысла. Профессор Саммерли только что защебетал канарейкой, а лорд Джон достиг, казалось, кульминационной точки в своем повествовании, когда поезд остановился в Джарвис-Бруке, станции Ротерфилда.
Тут поджидал нас Челленджер. Он производил положительно грандиозное впечатление. Все индюки вселенной не могли бы шагать более гордой походкой, чем он, когда он шел навстречу нам по перрону, и божественна была благосклонная, снисходительная улыбка, с какою он взирал на каждого, кто проходил мимо него. Если он сколько-нибудь изменился со времени нашей последней встречи, то перемена состояла главным образом в том, что его отличительные черты теперь выступали еще резче, чем когда-то. Мощная голова с выпуклым лбом и падающей на глаза прядью волос, казалось, еще увеличилась. Черная борода величаво ниспадала на грудь, и еще повелительнее стало выражение светлых серых глаз, в которых мелькала дерзкая сардоническая улыбка.