Владимир Щербаков - Чаша бурь
Мы говорили допоздна. Он попросил официанта принести пюре из каштанов со взбитыми сливками. Это фирменное блюдо некоторых венгерских ресторанов. Он даже выписал мне рецепт, но я за истекшие с той встречи годы так ни разу и не воспользовался им из-за занятости. Я спросил его об этрусских поселениях в Швейцарии. Он ответил, что вся область южной Германии ранее была населена этрусками. На территории германской Этрурии произошла битва с римскими легионерами под предводительством Вара. В рядах сражавшихся было много потомков этрусских переселенцев, говоривших уже не на латыни, а на немецком. Арминий Германий, выступивший против римлян, также потомок этрусков.
Это все, что я успел записать. Кроме того, Вальтер сообщил мне перевод нескольких этрусских слов. Он готовил публикацию. Но обещанный оттиск он так и не прислал. Не знаю уж, что с ним случилось.
Мне кажется, что самые смелые находки, приоткрывающие завесу времени, не должны служить основанием для выражения эмоций по этому поводу. Что касается любви, то это чувство должно быть, конечно, адресовано современникам и современности, даже если ум человека занят далеким прошлым.
* * *
...Я окончил чтение и протянул листки письма Валерии. Она молча отложила их в сторону. Сказала:
- Я уже читала это. Несмотря на то, что записки адресованы тебе. Объясни, что это означает?
- Все в порядке. Профессору Чирову повезло. Он встретил достойных последователей. Ему там нескучно.
- Это правда?
- Да.
Я сказал это как можно тверже. Чирову действительно ничего не угрожало. Ведь не он, а его аспирант адресовал мне эти записки. Это он водил рукой Чирова. Это он сообщал мне, что с похищением музейных экспонатов покончено, что отныне атлантов интересуют лишь копии. И что археологи могут спать спокойно. И я тоже.
ОРАНЖЕВЫЕ МЫШИ
По ночам меня била лихорадка, а холод пронизывал до костей; я кутался в одеяло, включал электрическую сухарницу, которая издавна служила мне печкой. Озноб переходил в забытье, когда я лежал с открытыми глазами совершенно неподвижно, ни о чем не думая. По утрам было лучше. Я вставал, шарил на кухне в белом узком столе, искал сушеную малину, мед, ставил чайник на огонь, выпивал большую чашку кипятка с малиной или медом, потом пытался читать, писать - ничего не выходило. Качало меня как на палубе корабля в семибалльный шторм, и я снова ложился, даже задергивал занавеску на окне, чтобы свет не раздражал, не напоминал о времени. Но я знал, что болезнь моя затянулась, и как ни старался я продержаться эти тяжелые дни, вечерний сумрак вызывал тревогу, горячий дурман окутывал меня снова, а утром иногда приходила врач, молоденькая женщина с яркими глазами, и грустно-требовательно говорила о моем пренебрежении к самому себе. Она прописала мне целый ассортимент таблеток, и все они лежали почти не тронутыми: я не верил в них, и, значит, помочь они не могли.
Однажды впервые в жизни я ощутил глухую боль в груди, сердце ныло так, что я постоянно думал о нем. Меня охватывал страх, потом он уходил, я забывался, но на следующий день все повторялось. И скрыться от него я уже не мог. Я вспомнил о боярышнике, который заваривала моя бабка в таких вот, наверное, случаях. Цепкая память моя восстановила все подробности, все слова ее, и я будто воочию видел ее тонкое лицо, изборожденное глубокими морщинами, и слышал ее голос. Я закрывал глаза - и видел на деревенском деревянном столе фарфоровый чайничек с алыми маками на пузатых боках, блюдце, чашку с такими же маками. Я ковылял на кухню, накрывшись с головой одеялом, наполнял чайник водой, разжигал газ, но мне не хватало главного боярышника.
По неведомым законам повествование вторгается в сад моей бабки, которая при жизни своей, особенно после военного запустения, не могла за ним ухаживать сама, а я был слишком мал, чтобы помогать ей. Еще в сорок первом, когда она осталась одна, в суровую ту зиму, вымерзли яблони. В сорок шестом, когда семилетним мальчиком я гостил у нее под Веневом во время первых своих школьных каникул, между двух огромных черемух еще зеленели яблоневые побеги, поднявшиеся от уцелевшего пенька. Но позже они погибли, и дикие травы закрыли это место навсегда. С черемухи открывался вид на весь сад, на лощину, что тянулась к озеру, и бабка рассказывала, что раньше, когда озеро было большое, а дожди шли долгие, шумные, вода поднималась по этой лощине к самому крыльцу дома, к белым плоским камням известняка, которые у порога врыл в землю мой дед.
По этой шальной мелкой воде шли к самому дому темные вьюны, днем они грелись на солнце, у камней, потом уходили вместе с отступающей водой.
После суровых военных зим в саду остались вишневые деревья, кусты сливы, малины, боярышник, крыжовник. И две черемухи, на которые я лазал, встречая на ветвящемся стволе птичьи гнезда, суетящихся ящериц, осиные постройки, шелковые нити и коконы паутины, колонии черно-красных и зеленых жуков, отдыхающих стрекоз с прозрачными горошинами глаз.
С каждым годом кусты под окнами поднимались выше, за ними едва поспевали мальвы, тоже устремлявшиеся вверх и всегда немного перераставшие меня, хотя рос я быстро. Зеленый полог в этом старом необыкновенном саду всегда укрывал меня с головой. Помню белые крупные семена мальвы, сушившиеся на подоконнике, ягоды боярышника, которые я собирал для бабки, колючий крыжовник под окном.
Несколько белых камней были в беспорядке разбросаны по саду. Они предназначались для погреба, но дед мой умер, не достроив этого погреба. Под глыбами известняка мыши вырыли норы. Тропа, у которой дед свалил камни, заросла лопухами в человеческий рост. Я нырял в зеленый полусумрак, чтобы рассмотреть получше норы и самих мышей. Иногда я встречал в мышином заповеднике белого кота и прогонял его. Кажется, мне удалось навсегда отучить его охотиться под лопухами. Мыши были очень проворные, с оранжевой шкуркой и темными хвостами. Меня они не боялись, и когда я бывал у камней, то одна, то другая мышь выбегала по своим делам. Блестящие бусины темных глаз даже не следили за мной, словно оранжевые мыши были уверены в моем к ним расположении. Наша дружба завязалась в первое же лето. Я носил для них кусочки ржаных лепешек, которые пекла бабка, наливал в углубление на камне немного козьего молока от нашей козы; на пыльном току, куда носил бабке обед, подбирал для них ячменные зерна.
* * *
Как и о многом другом, я часто вспоминал об оранжевых мышах, живших под белыми камнями в бабкином саду.
Вспоминать их стало навязчивой идеей, и, как я ни старался, я не мог избавиться от нее. Я никогда не принимал капель от сердечной боли, только мельком слышал названия, которые мне не внушали почему-то доверия. Позже я понял причину этого: ведь я был болен, значит, не мог думать и принимать правильные решения. Печальный факт.