Лоренс Даррелл - Жюстин (Александрийский квартет - 1)
Я поддерживал бессвязный разговор с Мелиссой, лишенный ощущения реальности - как и любая переписка; письма от нее, впрочем, приходили регулярно. Раз или два написала Клеа, а еще - вот уж не ожидал - старина Скоби, весьма, кажется, обиженный одним обстоятельством: ему меня всерьез не хватало. Его письма были полны фантастически нелепых нападок на евреев (он с издевкой величал их "членовредителями") и, как ни странно, на пассивных педерастов (коих он окрестил "гермами", т. е. "гермафродитами"). Я ничуть не удивился, узнав, что Секретная служба отправила его в бессрочный отпуск и теперь он мог себе позволить проводить большую часть дня в постели на пару с - выражаясь его языком - "бутылочкою зверобоя". И все же ему было одиноко.
Письма были для меня спасением. Чувство ирреальности происходящего сгустилось до полного, непроглядного мрака, и я подчас уже не верил собственной памяти и сомневался, что был вообще когда-то такой Город, Александрия. Письма были последней соломинкой, нитью, протянутой к далекой жизни, в которую большая часть моего "я" более не была вовлечена.
Как только заканчивались занятия в школе, я запирался у себя в комнате и забирался в постель; рядом с кроватью стояла зеленая нефритовая шкатулка, а в ней - сигареты с гашишем. Если мой образ жизни и обращал на себя внимание, даже вызывал толки, то, по крайней мере, условия контракта я выполнял от и до. Ставить мне в вину пристрастие к одиночеству было бы нелепо. Отец Расин, правда, предпринял одну-две попытки пробудить во мне интерес к жизни. Он был из них самый умный и самый интеллигентный и, может быть, искал в моей дружбе лекарства для собственного столь же одинокого ума. Мне было жаль его, и я, помнится, даже переживал, что не могу искренне пожать протянутую руку. Но разум мой пребывал в апатии, я становился бесчувственнее день ото дня и старался по возможности избегать любых контактов. Пару раз я составил ему компанию - мы гуляли вдоль реки (он был ботаник), я слушал, а он говорил о своем увлечении легко и остроумно. Однако плоские, невосприимчивые к смене времен года окрестные пейзажи не стали оттого казаться мне менее унылыми. Солнце выжгло во мне всякий интерес к чему бы то ни было - к еде, к обществу, даже к разговорам. Больше всего я хотел просто лежать у себя на кровати, глядеть в потолок и вслушиваться в размеренный хаос звуков в учительском блоке: чихает отец Годье, открывая и закрывая ящики комода; отец Расин раз за разом играет на флейте все те же несколько фраз; в темной часовне жует жвачку орган, роняя аккорды, как куски штукатурки с потолка. Тяжелый дым сигарет приносил покой, опустошая мозг, ставя под вопрос реальность мира.
Однажды, когда я шел к себе через двор, меня окликнул Годье и сказал, что кто-то хочет поговорить со мной по телефону. Я растерялся. И не поверил своим ушам. После столь долгого молчания кто мог мне позвонить? Может, Нессим?
Телефон был в кабинете директора, мрачной комнате, полной громоздкой мебели и книг в роскошных переплетах. Сам Годье сидел уже за столом, и прямо перед ним, на амбарной книге, лежала, чуть потрескивая, телефонная трубка. Он едва заметно прищурился и произнес с явным неудовольствием: "Звонит женщина, из Александрии". Должно быть, Мелисса, подумал я и очень удивился, когда из хаоса памяти выловил вдруг голос Клеа: "Я говорю из греческого госпиталя. Мелисса здесь, она очень плоха. Может быть, даже умирает".
Удивление и стыд захлестнули меня и обернулись - злостью. "Но она вообще не велела мне ничего тебе говорить. Ей не хотелось, чтобы ты видел ее больной, - она такая худая. Но теперь я просто обязана. Ты можешь выехать прямо сейчас? Она тебя примет".
Мысленно я уже трясся в дребезжащем ночном поезде: бессчетные остановки и отправления, пыльные станции, провинциальные города, деревни - грязь и жара. На дорогу уйдет целая ночь. Я повернулся к Годье и попросил разрешить мне уехать на весь уик-энд. "В исключительных случаях мы такое разрешение даем, - сказал он раздумчиво. - Если, скажем, вы собрались жениться или если кто-нибудь серьезно заболел". Клянусь, что, пока он об этом не заговорил, мысль жениться на Мелиссе не приходила мне в голову.
Я паковал дешевый свой чемодан, и еще одна мысль осенила меня. Кольца, Коэновы кольца, все еще лежали у меня в шкатулке, завернутые в коричневую бумагу. С минуту я стоял, глядел на них и думал удивленно: а что, если судьба движет неодушевленными предметами, так же как и людьми, - свой рок, своя предначертанность. Чертовы кольца, подумал я, такое впечатление, словно они ждали все это время, затаившись, совсем как люди; ждали, чтобы со смутным чувством удовлетворения занять свое место на пальце бедняги - любого из нас, - попавшего в ловушку mariage de convenance*. [Брака по расчету (фр.).] Я сунул их в карман.
Узнав о Мелиссином дезертирстве, я ощутил не боль, но ярость, бесцельный гнев, в основе которого лежало, как мне кажется, искреннее раскаяние. Безбрежная панорама будущего - а я при всей моей осторожности непременно отводил ей место среди тамошнего населения - рухнула, дело рассматривалось в отсутствие ответчика; и только сейчас я понял, сколько она для меня значила. Я словно отдал, уезжая, солидный капитал в надежные руки, надеясь воспользоваться им однажды. Теперь мне сообщили, что я банкрот.
На вокзале меня ждал Бальтазар в маленькой своей машине. Сжав мне руку поспешно и сочувственно, он тускло сказал: "Она умерла вчера ночью, бедная девочка. Она очень страдала, и я дал ей морфий. Вот так". Он вздохнул и бросил на меня быстрый взгляд искоса. "Жаль, что у тебя не в обычае лить слезы. Зa aurait йtй un soulagement".* ["...Было бы хоть какое-то утешение" (фр.).]
"Soulagement grotesque".* ["Гротескное утешение" (фр.).]
"Approfondir les йmotions... les purger".* ["Углубить чувства... очистить их" (фр.).]
"Tais-toi* ["Замолчи..." (фр.)], Бальтазар, заткнись".
"Мне кажется, она любила тебя".
"Je le sais".* ["Я это знаю" (фр.).]
"Elle parlait de vous sans cesse. Clйa a йtй avec elle toute la semaine".* ["Она постоянно говорила о вас. Клеа была с ней всю неделю" (фр.).]
"Assez"*. ["Хватит" (фр.).]
Никогда еще нежный воздух раннего утра не был столь полон очарованием Города. Ветер из гавани нежно коснулся моей небритой щеки, как поцелуй старого друга. Мерцал Мареотис между лохматых пальмовых шевелюр, между глиняных хижин и фабрик. Магазины на рю Фуад - парижский блеск, парижская изысканность. В Верхнем Египте, мелькнула мысль, я успел превратиться в совершенного провинциала. Александрия показалась мне столичным городом. В аккуратном скверике няньки катали коляски, дети - обручи. Гудели трамваи, грохотали и взвизгивали на повороте. "И еще, - сказал Бальтазар, глядя на дорогу перед собой, - ребенок Мелиссы и Нессима. Да ты, наверное, все знаешь. Она живет на Нессимовой даче. Девочка".