Михаил Пухов - Корабль Роботов. Ветви Большого Дома. Солнечный Ветер
Лесик завидует черной завистью машине — у него слабое зрение и песок в печени, — и шутит тоже по — черному. «Выкатить бы близорукие глазки, да поставить свежие, — говорил он, страдальчески подперев рукой голову и глядя христовыми глазами на машину. — И печенку не мешало бы пропылесосить». Я тогда здорово перепугался… Представьте: ночь, нормальные люди и нормальные машины спят, кто — то смотрит полнометражный сон, где — то интим, а здесь — я, не зная, чем заняться, ищу себе занятие, от гудения машины уже гудит в голове, и вдруг Лесик выдает что — то из области психопатологии.
Мы с Лесиком — «скорая помощь». Нас потому и выгоняют в ночные дежурства, чтобы машина не оставалась без пригляду и чтобы при малейшей поломке мы сделали все возможное для ее устранения. Время в пашей машине не должно останавливаться никогда. А чтобы мы сами не стали причиной неисправности машины, пусть даже из чисто профессионального побуждения, все, что можно было открутить, опутали проволокой и опломбировали. Лично я не против этих мер, хотя у меня руки чешутся покопаться еще в машине, зная, чем чревата для нее остановка даже на секунду.
2
Я ничего не предпринял сверх запрета: не вскрыл ни одной пломбы, не включал вводных устройств. Я только нажал кнопку ВЫВОД ИНФОРМАЦИИ. Мне нужно было знать, с какой это стати практически бездействующая машина пожирает столько энергии…
Признаться, я думал, что это шутка программистов, введших в машину столь нелепую программу поведения. Но очень скоро мне уже было не до шутников, не до Лесика, храп которого уже не раздражал меня.
Едва я нажал кнопку, как экран дисплея, на котором я еще недавно вел боевые действия, словно взорвался множеством картинок. Впрочем, это были не совсем картинки, скорее поспешно набросанные эскизы — стилизованные контуры предметов со слабой, едва намекающей на тени, штриховкой внутри. Картинки накладывались одна на другую, как схемы выкроек в журналах мод. Поначалу я так и принял их за выкройки. Если бы не их движения…
Я попробовал проследить взглядом за движением одной из картинок — какой — то жуткой помеси слона и таракана. Сосредоточив все внимание только на этом существе, я заметил, что оно передвигается к левому краю экрана. Шесть слоновьих ног несли на себе плоское обтекаемое тело, к которому были подвешены рачьи клешни, длинные усы в такт движениям прогибались на концах, между усами извивался, что — то выискивая впереди, хобот. Существо время от времени взбрыкивало задними ногами, словно отбиваясь от кого — то наседающего сзади. Подойдя к краю экрана, оно величественно скрылась за ним.
Потом мой взгляд выхватил из мешанины уже знакомые мне изображения человечков и марсиан, барражирующих над ними. И только тогда я заметил, что на экране разыгрывается целая баталия. Война миров шла с переменным успехом, но к концу остался только один человечек среди крестов. Бой начался заново.
Я просмотрел несколько вариантов сражения — они заметно отличались по ходу один от другого, — но почему — то всегда, с непонятной неизбежностью, мой маленький солдат оставался в одиночестве. Но теперь я знал, что машина занята не только ликующим человечком, что она тратит огромную энергию на свои непонятные картинки. Что же она моделировала? И что вообще с ней происходило? Я откровенно не понимал, да, мне кажется, и не пытался что — то понимать, а просто смотрел на экран, обо всем забыв, не в силах оторваться от картинок.
Изредка экран вспыхивал на мгновения четкими, но непонятными образами. Мне показалось, что я видел в этих вспышках изменяющуюся с каждым новым кадром мимику нечеловеческого лица. Почему показалось? Не знаю, наверное, это срабатывало седьмое чувство. Почему седьмое? Да потому, что шестому обычно приписывается ощущение опасности. У меня же было другое ощущение. Словно сопереживания.
Я чувствовал, что мышцы на моем лице непроизвольно напрягались, расслаблялись, вытягивались, двигая за собою кожу. И вместе с этим во мне вдруг лавинно ожили самые разные чувства. Я и улыбался, и хмурился, и злился непонятно на кого. И все это во мне рождалось беспричинно, и с такой поразительно быстрой сменой оттенков, что я не успевал сообразить, чего это ради мне вдруг становилось весело, как тут же чувство меняло свою полярность, и снова я пытался сообразить — отчего мне страшно…
Но потом я все же ухитрился выхватить взглядом одну из картинок, и мозг мой успел ее зафиксировать. Это была улыбка. Просто нарисованная на экране улыбка. Отдельно. Не было лица, нарисованы были только чуть приоткрытый рот, с поднятыми кверху уголками, череда морщинок — штришков по бокам его, прищуренные глаза без зрачков, веселые дужки над ними. Я моргнул, и увидел перед собой уже другое выражение. Сейчас улыбалась только одна сторона рта, а штришки морщинок стали резче, жестче и выразительнее. На этом рисунке не было глаз. И я понял, что это изображена усмешка. Или равнодушная, дежурная улыбка. И еще я понял, что тоже усмехаюсь. А внутри у меня было что — то такое барственное, холодноватое и надменное. Я вспомнил, что подобное выражение строило мое лицо, когда в сугубо мужской компании затевался разговор о женщинах. Мне захотелось улыбнуться своей догадке, но рисунок, сменивший усмешку, передал мне такую порцию злости, что у меня в груди будто еж завозился, словно кто битого стекла натолкал в легкие… Но уже следующий кадр навеял что — то добродушное и простое, легкое и умиротворенное.
Такое ощущение у меня было, что я перед зеркалом и — кривляюсь. И не театрально, упражняясь и пробуясь в мимике, а с самыми глубокими чувствами. Ведь жжение в груди у меня появляется только тогда, когда я злюсь по — настоящему. И у меня же есть только одно средство сбить с себя эту злость, задавить ее в себе — двинуть по чему — нибудь крепенько кулаком, да так, чтобы кожа на костяшках лопнула. Объектом для принятия моей злости обычно оказывались стены. И друзья, зная такую мою прихоть расправы над озлоблением, завидев бинты на моей руке, начинали подсмеиваться и подтрунивать надо мной. Мол, как стенка, не лопнула? Здорово ты ее измордовал? Знают же, черти, что в это время я уже, как обычно, дружелюбен и спокоен. Но чтобы простой рисунок смог с меня снять озлобление, такого у меня еще не было никогда.
А может, и не лицо вовсе я видел в тех рисунках, вернее, не выражения нарисованных чувств, а какой — то придуманный машиной особый способ передачи чувств? И ото уже я олицетворил придуманное, сделал его таким, каким оно удобнее мне, как человеку, становилось?
А передо мной мелькали все новые и новые картинки. И я будто перешел, вжился в них…