Ежи Жулавский - На серебряной планете. Рукопись Луны (С иллюстрациями)
После захода Солнца Марта, которая легла в постель — больше от слабости, чем из желания уснуть, начала беспокоиться и метаться. Видно было, что ее одолевает горячка. Она то звала детей, которые уже спали, то еле слышным шепотом оправдывалась — перед собой или перед призраком Томаса, видно стоявшим перед ее взором, — в своей жизни, в том, что породила на свет этих бедных девочек, и даже в своей любви к ним, которую ей не удалось полностью подавить и превозмочь. Кажется, по ее понятиям, материнская любовь принадлежала исключительно сыну, а всякое проявление любви к дочерям не только ущемляло его, но и оскверняло память умершего.
Потом она несколько успокоилась. Мы с Педро сидели у ее постели, крайне удрученные и встревоженные, тем более что лекарств у нас не было и мы чувствовали себя беспомощными перед болезнью. Марта долго смотрела на нас широко открытыми глазами, а потом вдруг спросила, зашло ли уже Солнце. Я ответил ей, что уже началась долгая лунная ночь.
— Да, правда! — сказала она более трезво. — Ведь вокруг темно, а тут горит огонь… Я сразу не заметила. А там, на Море Холода, что там сейчас?
— Там сейчас день. Как раз недавно взошло там Солнце.
— Да, взошло Солнце… И светит сейчас над могилой Томаса, правда? И то же самое Солнце от его могилы придет утром к нам сюда?
Я молча кивнул.
— То же самое Солнце… — повторила больная. — Подумать только, что вот так, ежедневно, столько лунных дней это Солнце глядело на могилу, а потом на меня здесь, живую, и снова шло на могилу рассказать ему, что здесь видело!
Она закрыла лицо руками, и дрожь начала сотрясать все ее тело.
— Это ужасно! — твердила она.
Педро насупился и понурил голову. Мне показалось, что на его пожелтевшем и увядшем лице я заметил внезапный багровый румянец, разлившийся вплоть до изборожденного морщинами лба.
Видно, заметила это и Марта, потому что обратилась к нему:
— Я не хотела обидеть тебя, Педро… сейчас… Ведь ты, в конце концов, не виноват. Как ты мог бы принудить меня стать твоей женой, если б я сама не хотела… для Тома…
Она замолчала, с трудом дыша. Потом заговорила снова:
— Я хотела бы дождаться утра. Это так страшно — блуждать в темноте и искать дорогу там, в пустыне. Когда здесь настанет день, над Морем Холода будет светить Земля. Я хочу стать над могилой при ее свете, потому что не знаю, посмею ли вот так, средь бела дня, взглянуть ему в…
— Марта! Что ты говоришь! — невольно вскрикнул я.
Она посмотрела на меня и ответила кратко:
— Я умру.
К полуночи я стал действительно опасаться, что она умрет. Ее мучила какая-то болезнь, которую мы не могли даже определить. Мы видели лишь крайний упадок сил, который вместе с повторяющимися приступами лихорадки не сулил ничего доброго.
Да, впрочем, что значат все врачебные наименования. Я знаю, что это за болезнь, знаю ее даже слишком хорошо: она называется — жизнь! Она пробуждает человека из небытия, голубит его, играет с ним, а во время игр дергает его и треплет, бьет, калечит, пока наконец не одолеет его и не раздавит. С этой болезнью рождаемся мы все, и нет от нее другого лекарства, кроме смерти.
Педро почти не отходил от постели Марты. Глядя на его мрачное неподвижное лицо, я невольно, невзирая на тревогу о Марте, задумывался: какие чувства кроются под этой маской? К несчастью, мне предстояло узнать об этом слишком скоро.
Под утро Марта очень металась, и только первые проблески дня принесли ей успокоение.
— Я еще увижу Солнце! — шептала она и пыталась улыбнуться побледневшими губами.
Теперь я один сидел рядом с ней, потому что Педро, изнуренный долгой бессонницей, поддался наконец моим уговорам и прилег в соседней комнате. Утренний свет пробивался сквозь окна из толстого, сделанного на Луне стекла, а свет лампы все заметней желтел и тускнел. Снег лежал на полях, как обычно, и когда ветер слегка разгонял испарения, вечно клубящиеся над горячими прудами, сквозь окна виднелась широкая сверкающая равнина.
В этом резком и холодном, отраженном от снега сиянии наступающего дня, спорящем с желтым и мертвенным светом лампы, я глядел на Марту и уже ничуть не сомневался в том, что вскоре она покинет нас навсегда. За эту двухнедельную ночь она неузнаваемо изменилась. Лицо ее осунулось и побледнело, губы, некогда такие полные, пурпурные, притягательные, подернулись бледно-синим цветом смерти. Из-под приспущенных, почти прозрачных, сетью мелких жилок покрытых век смотрели уже гаснущие и невыразимо печальные глаза.
Я оперся лбом о край постели и кусал себе руки, чтобы не разразиться ужасным немужским рыданьем, которое рвалось из груди, словно зверь с цепи.
А снаружи тем временем становилось все светлее. Испарения, недавно еще серые, теперь проплывали за окнами, подгоняемые ветром, будто легкие белоснежные призраки. Временами пар клубился, заслонял свет, временами вытягивался в длинные колеблющиеся тени, которые внезапно возникали, склонялись, словно в поклоне, у окон и двигались дальше. Сквозь их полосы виднелись снежные поля и увитые облачками пара жемчужные колонны гейзеров, а дальше, над ними, на фоне бледно-голубого неба высилась вершина Отеймора, уже порозовевшая в первых лучах солнца.
Марта спросила о детях, но услышав, что они спят, не велела их будить.
— Пускай спят, — шепнула она, — я еще их увижу… прежде, чем Солнце взойдет. А сейчас хорошо, что так тихо…
Потом повернулась ко мне:
— Ты всегда будешь их опекать, ведь правда?
— Буду, — сказал я, и горло мне сдавили слезы.
— И не оставишь их никогда?
— Нет.
— Клянешься мне?
— Да. Клянусь.
Она протянула мне руку.
— Добрый ты, друг мой, — шепнула она. — Я умру спокойно, зная, что ты о них не забудешь.
Я схватил ее руку и страстно прижал к губам. Ее пальцы слегка дрогнули, словно хотели сжать мне руку. От них веяло уже таким холодом, что даже мои горячие губы не могли их согреть.
— Я хотела тебе еще сказать перед смертью, — заговорила она, помолчав, — что ты… был мне дорог. Из-за этого я корила себя больше, чем из-за того, что была женой Педро… Может быть, если б я стала твоей, а не его, я бы еще жила…
Она говорила все это тихим, гаснущим голосом, а во мне вдруг разразилась буря. Я зарыдал, как малое дитя, и в беспамятстве покрывал ее руку поцелуями, бормоча сквозь слезы бессвязные слова любви, так долго таившиеся и освобожденные лишь сейчас — перед лицом смерти.
Марта слегка склонилась и положила другую руку мне на голову.
— Успокойся, — говорила она, — успокойся… Я знаю… Не плачь… Так лучше, как получилось… Ты был мне дорог своим благородством, своей любовью к Тому… я даже сама не знаю, чем… а, несмотря на все, я, может, плохо к тебе относилась бы, если б ты встал между мной и тем единственным, кто имел на меня права. Ну, успокойся, не плачь. Теперь уж ты знаешь. Я думаю, Томас меня простит, что я это чувствовала и что сказала об этом тебе в час своей смерти… Я была так несчастна.