Вячеслав Рыбаков - На будущий год в Москве
Лэй отвернулся и едва слышно повторил:
– Пиздохен швансен…
– Класс, – сказал Лёка. – Я просто прусь.
– Ага, – сказал Лэй, – запомнил!
– Я же с языком всю жизнь работаю, – сказал Лёка. – Слова – это мои доски и кирпичи. Воспоминания – мои склады. Должен с первого раза ловить и не терять по возможности ничего.
Даже того, от чего больно и что все нормальные люди стараются забыть поскорее, подумал он. Но не произнес вслух.
– Этот оборот я обязательно себе отложу. Но он редкостно экспрессивный, не разменивай его по мелочам. Береги для самых крайних случаев, хорошо, сын?
Лэй молча кивнул.
В люке полыхнул свет, и немедленно раздался надтреснутый от усталости, немощно торжествующий голос Обиванкина:
– Есть ток! Заходите!
Внутри корабль до странности напоминал не так давно покинутый ими мрачный вагон электрички: то же длинное, прямоугольное пространство и те же ряды кресел. Кресла, правда, были поудобнее, как в самолетах, с ремнями-фиксаторами – но их, не тушуясь, безо всякого там нелепого благоговения перед бывшим чудом техники тоже сумела обработать прохожая публика: прорезы, рисунки, афоризмы… На противоположной стене салона прямо напротив входа красовалась сделанная распылителем размашистая надпись синей краской: «Здес иблис John и Мила». А поверху победно сверкало алым, тоже напыленным: «Иблис – это типа шайтан, дэвил крутой. Учи рашн, ебло заморское!»
– Лучше не смотреть, – с виноватой улыбкой сказал стоящий у пульта в переднем конце салона Обиванкин и даже чуть развел руками, словно он считал себя за всю грязь в ответе. – В мое время такого не было.
– Было, – сказал Гнат. – Только не здесь.
Обиванкин смешался.
– Ну, – проговорил он, отворачиваясь, – я, собственно, именно это и имел в виду. – Помолчал. – Простите великодушно, но вам придется поскучать. Прикройте, пожалуйста, люк от греха подальше… вдруг кто-то заметит. И – присядьте. Я тут… э-э… осмотрюсь.
Его обходительность была как антикварный серебряный сервиз в столовой сумасшедшего дома.
Лёка показал Лэю на сиденье; тот плюхнулся и с наслаждением подобрал ноги под себя, уткнув подбородок в колени. Лёка сел рядом.
– Как ты? – спросил он тихо.
– Нормально, – сказал Лэй. – Не боись, живой.
– Ну и прекрасно.
Гнат прошелся по узкому проходу между стеной и креслами в хвост, зачем-то поскреб обивку стен. Ведя пальцами по одному из толстых кабелей, шедших вдоль стены на высоте его роста, вернулся. Сел на крайнее сиденье перед Лёкой. Обернулся к нему, словно желая что-то сказать – но не решился. Отвернулся.
Преобразившийся Обиванкин мудрил у пульта, что-то мурлыча себе под нос. Плащ он скинул на пилотское кресло, и теперь то присаживался на корточки, щупая что-то одному ему ведомое в пазухах пульта, который и Лёке, и Гнату казался стопроцентно игрушечным, киношным, чуть ли не надувным; то вновь вставал, оглядывая и ощупывая эффектные ряды приборов на верхних панелях. Иногда под его пальцами что-то пощелкивало или поскрипывало. Потом, когда он в очередной раз с кряхтением присел, щелкнуло погромче, и откинулась какая-то крышка почти у самого пола.
– Ну вот, – удовлетворенно сказал Обиванкин. – Я же знал!
И опять принялся за свое.
Лёка уже не мог ни возмущаться, ни надеяться, ни ужасаться. Смертельно хотелось спать. Но стыдно было отключиться, пока сын бодрствует. Вот дождусь, когда Лэй задремлет, – и отрублюсь, думал он. А утром… будь, что будет. Наверное, не расстреляют. Да, ведь у нас же нет смертной казни уже… В ушах зазвенели далекие горны, стриженый мощный затылок Гната, хладнокровно ждавшего впереди, косо потянулся куда-то вверх и вбок.
Он уже не видел, как Обиванкин расстегнул наконец свою заветную сумку и с умеренной осторожностью извлек из нее прямоугольный прибор, похожий то ли на видеоплейер, то ли на ноутбук без крышки. Более-менее выспавшийся днем Гнат смотрел во все глаза, но так и не смог уразуметь, полная ли тут фанерная бутафория или просто купленная в комиссионке бытовая электроника. Антигравитатор пробыл в поле его зрения считанные секунды; Обиванкин наклонился и без особого нажима вогнал свой прибор в какую-то щель в цоколе пульта. Что-то щелкнуло, словно сработали некие зажимы или захваты; Обиванкин шумно выдохнул (оказывается, во время этой процедуры он забыл дышать) и медленно выпрямился. Постоял несколько мгновений, глядя то на пульт, то в лобовое стекло планера, за которым дымилась промозглая ночь, – и медленно опустился в пилотское кресло.
В животе у Гната вдруг холодно оборвалась, заклокотала и подкатила к горлу сладкая жуть.
– Ну что? – стараясь говорить спокойно, спросил Гнат.
– Все, – просто ответил Обиванкин, не оборачиваясь. – Установил и подключил.
– Сейчас полетим? – спросил Гнат.
Обиванкин не ответил.
Лэй локтем толкнул Лёку в бок и зашипел:
– Папа!
– А? – вскинулся Лёка, ничего не понимая со сна. – Что?
– Папа, просыпайся, он установил! И подключил!
Лёка озверело принялся тереть глаза.
Гнат смотрел в спину Обиванкину. Тот не шевелился.
– Что, – спросил Гнат, стараясь говорить как ни в чем не бывало, – энергия в батареях накапливается?
Его сердце невесть от чего принялось дубасить в грудную клетку, точно заваленный обвалом шахтер.
Лёка, вытянув шею и окаменев, смотрел на лопоухий седой затылок чародея. За шиворот и на ребра будто начали сыпать ледяную крупу, и мурашки, суетясь, сшибаясь лбами и искря, побежали по коже.
А потом – на Тау Кита…
Неужели?
Неужели есть не только жратва, болтовня, «иблис» да виноватое смирение?!
– Нет, – спокойно ответил наконец Обиванкин. – Нет, любезный Гнат… э-э… запамятовал, как вас по батюшке, простите великодушно…
А я и не сообщал этого, подумал Гнат; он помнил точно.
– Нет, – продолжил Обиванкин, не дождавшись его ответа. – Ничего не нужно накапливать, изделие чрезвычайно экономично. Я же пятнадцать лет старался. В принципе его можно ставить на любой автомобиль, не говоря уж о самолете или ракетоплане. Вы обратили внимание, насколько мой прибор компактнее, скажем, автомобильного мотора?
Гнат только сглотнул слюну. Наверное, я сплю, подумал он и сам сразу ощутил неубедительность своей мысли. Академичная уверенность Обиванкина выглядела абсолютно невероятно. За нею что-то стояло, не могло не стоять. Вдруг он и впрямь взлетит? Да я же хочу этого, понял Гнат. Я этого хочу! Обиванкин, едва не взмолился он вслух, ну пожалуйста! Ну давай, старый хрыч! Давай! Вместе полетим!
– Чего ж мы сидим тогда? – спросил он и тут же устыдился того, насколько грубо, на уровне требовательного барского хамства прозвучал его вопрос; осекся. Но слово не воробей.