Федор Чешко - Посланник Бездонной Мглы
Добравшись до дна ущелья, Леф снова зыркнул в сторону обители носящих серое, и вдруг вскрикнул, да так, что ушедшая вперед Ларда замерла, глянула испуганно сперва на него, потом на заимку.
А над заимкой вспучивалась невесомо-зыбкая громада сигнального дыма. Знакомый сигнал, простой. И сразу стало понятно, что за слово такое орали перепуганные послушники — им, им они это слово кричали, предостеречь пытались двух недоростков-глупцов. Ну, Леф-то понятно — рана, да и привычки нет… Но Ларда, Ларда-то как могла не заметить?! Видать, на заимку поглядывала внимательней, чем под ноги да вперед…
Конечно же, обитатели Второй Заимки переполошились вовсе не из-за того, что увидали Ларду и Лефа. Ведь неподалеку Бездонная, а она горазда на куда более серьезные поводы для переполоха, чем появление двух детей, пусть даже и оскорбивших обычай. И заметили их послушники только тогда, когда Торкова дочь потащила Лефа к Обители Истовых — в полный рост по голому склону.
А подлинная причина страха носящих серое, тихонько рыча, кружит по хрусткой гальке, словно тщится куцый свой хвост оттоптать. И прятаться негде, и бесполезно бежать, потому что слишком близко оно — Черное исчадие, так некстати именно теперь исторгнутое в Мир из Бездонной Мглы.
Ветер, раздраженно трепавший наверху Туман Последней Межи, здесь, в ущелье, совсем обессилел. Он вяло тянул со стороны Обители Истовых, и в чистую сырость его вплетался терпкий звериный смрад. Может, потому и не приметило еще исчадие людскую близость, что ветер от него дует? И шагов оно не слышало — ему, верно, теперь лишь грохот гальки под собственными лапами слыхать… Может, нездешняя тварь долго еще будет увлечена своим безмозглым кружением? Может, все-таки удастся спастись? Вот только спасаться, пожалуй, некуда. Нет вблизи никаких укрытий, кроме Второй Заимки, а там вряд ли окажется безопасней, чем у исчадия в пасти. Да и добежишь ли еще туда-то?
Не успел Леф подумать об этом, как исчадие вдруг замерло, вздернув тупую ощеренную морду, и в его крохотных глазках отразилось кровавое вечернее небо. Похоже было, что внимание чудища привлек гомон послушников. Вспухли, окаменели тяжкие мышцы, залитые тусклым мраком короткой щетинистой шерсти; сморщились отвислые губы, выпятились из их складок слюнявые желтые клыки… В то самое мгновение, когда Леф вообразил, будто исчадие собралось направиться к бревенчатым стенам заимки, порождение Мглы внезапно обернулось и с кратким сорванным ревом швырнуло черную молнию своего тела навстречу им с Лардой.
Он не успел схватиться за нож, не сумел заметить, куда подевалась стоявшая ближе к чудищу Торкова дочь. Страшный удар в грудь сшиб его с ног, и почему-то оказавшаяся невыносимо жесткой земля оборвала краткий миг падения таким же ударом. В следующий миг твердокаменная тьма с отвратительным хрустом сомкнулась на самовольно вскинувшейся левой руке Лефа, и солнце умерло, а вместе с ним и весь Мир.
* * *Ночь.
Глухая непроглядная ночь.
Ни звезд, ни огней… Странно.
Почему так легко дышится? И тело тоже легкое-легкое, оно будто не лежит, а висит над землей, плывет, не чувствуя ничего под собой и вокруг. Что ж, так, наверное, и должен ощущать себя человек, который погиб, однако еще не отпущен погребальным обрядом на Вечную Дорогу. Погиб? Но почему же тогда так мозжит вновь пострадавшая левая рука? Ладонь словно придавлена чем-то твердым и тяжким, утратившие чувствительность пальцы наливаются неторопливым огнем в такт вялым толчкам в груди… Способна ли доставшаяся при жизни рана сохраниться и за смертным пределом? Может ли живой человек собственную боль ощущать, как валяющуюся рядом неинтересную безделушку? Обидно… До стонов, до горечи, до надрывного плача обидно оказаться неспособным разобраться в простейшем деле: жив ты или не жив?
«Это потому, что ты сейчас и не там, и не здесь, а между. Терпи. Скоро все закончится, ты вернешься».
Пустая черная ночь умеет жалеть? У нее есть голос? Знакомый голос, слышанный бессчетное число раз, вот только никак не получается вспомнить, чей он, потому что больно. Кисть левой руки медленно прожевывают огромные безразличные челюсти, боль перестала быть чем-то ненужным и скучным — настолько перестала, что Леф даже попытался поднять руку к глазам и посмотреть на нее. Поднять получилось, причем с небывалой легкостью, словно многострадальная его рука напрочь утратила вес. А вот посмотреть не удалось — ведь темно…
Ночь.
Глухая, беззвучная.
Даже послушники угомонились там, на заимке своей. И непонятный голос смолк, утопил себя в черноте… Но что-то все же есть поблизости, что-то движущееся, дышащее, потрескивающее вкрадчиво, но ощутимо… Что это? Увидеть бы, но ведь ночь, непроглядная тьма вокруг… А может быть, нужно просто открыть глаза?
Веки поднять оказалось куда труднее, чем руку. Наверное, потому, что веки у Лефа были, а от левой руки остался лишь туго стянутый заскорузлой повязкой огрызок, да еще боль в несуществующих пальцах. Парнишка не успел даже осознать, что обрел способность видеть, что явно жив. Зрелище собственного увечья было как внезапный удар по глазам. Леф страшно вскрикнул, но тут же захлебнулся, закашлялся, глотая хлынувшую в рот вязкую горечь. И Гуфа (ну конечно же, Гуфа, а не какая-то там говорящая тьма) ворчала, с силой прижимая к его губам край медной чаши:
— Ну зачем же ты кричишь, глупый маленький Леф? Ты зря кричишь, поздно уже кричать. Пей лучше. Больше выпьешь — скорее поправишься…
Леф пытался отпихнуть от себя горячую медь, мотал головой, отплевывался, но где уж ему, полуживому, было вывернуться из цепких старухиных рук… Пришлось подчиниться, глотать, захлебываясь и кашляя, — чтобы получить возможность дышать и спрашивать. Однако спрашивать не позволили. Едва лишь последние капли мерзостного питья влились в судорожно распахнутый рот парня, как ведунья крепко стиснула его губы костлявыми пальцами. Леф было затрепыхался, но старуха прикрикнула так сурово, что он замер, вжался в странно мягкое, почти неощутимое ложе; только всхлипывал тихонько и жалобно.
— Не стони, — Гуфа присела рядом, уткнулась подбородком в согнутые колени. — Или ты вообразил, что если руки лишился, так больше уже не мужик, не воин? Ты, Леф, зря такое вообразил.
Голос старой ведуньи был ворчлив и вместе с тем исполнен какой-то неуловимой ласковости; глаза Гуфины словно застыли под странно надломившимися бровями, упершись почти осязаемым взглядом в белое, мокрое от пота парнишкино лицо. И Леф вдруг сообразил, что властное, несуетное спокойствие вливается в него именно из этих глаз. Страх, отчаяние, боль сгинули и не возвратились даже после того, как Гуфа отвернулась с тягучим вздохом.