Р. Лафферти - Шесть пальцев времени
Он выделил основные моменты человеческой истории; или вернее самой логичной или, по крайней мере, самой вероятной из ее версий. Было сложно придерживаться ее главной линии, этой двухполосной дороги рациональности и откровения, которая должна всегда вести ко все более полному развитию (не прогрессу; прогресс — это фетиш, игрушечное слово, используемое игрушечными людьми), к раскрытию потенциала, росту и совершенствованию.
Но главная линия часто была неясна, скрыта или почти стерта, едва прослеживаясь сквозь туман и миазмы. Он воспринял Падение человека и Искупление как главные моменты истории. Но теперь он понимал, что ничто не случается единожды, что оба эпизода — из разряда постоянно повторяющихся; что из этой древней ямы тянется рука, отбрасывающая тень на человека. Он стал видеть эту руку в своих снах, — которые отличались особенной живостью, когда он спал в ускоренном времени, — как протянутую лапу шестипалого монстра. Он начал осознавать опасность ловушки, в которой оказался.
Смертельную опасность.
Одна из странных книг, к которой он часто возвращался и которая постоянно заводила его в тупик, называлась «Взаимосвязь полидактилии и гениальности». Написанная человеком, лица которого он так и не разглядел ни при одном из его явлений.
Она обещала больше, чем давала, и намекала больше, чем объясняла. Идея книги была скучна и неубедительна, подпертая беспорядочным нагромождением сомнительных фактов. Она не убедила его в том, что гениальные люди (даже если согласиться, что они таковыми являлись) часто имели одну необычную особенность — лишний палец на руке или ноге или его рудимент. Он не мог представить, какие возможные преимущества эта особенность могла давать.
* * *
Книга намекала на величайшего из корсиканцев, который имел обычай прятать руку за отворот камзола; на жившего ранее странного командора, который никогда не снимал бронированную перчатку; на эксперта по самым разнообразным вопросам Леонардо, который рисовал иногда человеческие руки и часто руки чудовищ шестипалыми и, следовательно, сам мог иметь такую особенность. В книге было упоминание о Юлии Цезаре, крайне неубедительное, которое сводилось все к тому же. Приводился пример Александра, имевшего незначительное отличие от других людей; неизвестно, что это было, но автор доказывал, что именно шестой палец. То же самое утверждалось о Григории XIII и Августине Аврелии, о Бенедикте, о Альберте Великом и Фоме Аквинском. Однако человек с уродствами не мог принять священный сан; если они приняли его, значит, шестой палец был в рудиментарной форме.
Упоминались Шарль де Кулон и султан Махмуд, Саладин и фараон Эхнатон; Гомер (греческая статуэтка эпохи Селевкидов изображает его с шестью пальцами, которыми он тренькает на неопределенном инструменте в момент декламирования); Пифагор, Микеланджело, Рафаэль Санти, Эль Греко, Рембранд, Робусти.
Зурбарин систематизировал сведения о 8 тысячах известных персон. Он доказывал, что они были гениями. И что они были шестипалыми.
Чарльз Винсент усмехнулся и посмотрел на свое уродство — раздвоенный большой палец на левой руке.
— По крайней мере, я в хорошей, хотя и скучноватой компании. Но что он имеет в виду, говоря о „трехкратном времени“?
Вскоре Винсент приступил к изучению клинописных глиняных табличек, хранящихся в Государственном музее. Серия табличек, посвященная теории чисел, терпимо разборчивая для Чарльза Винсента, накопившего к тому времени энциклопедические знания, имела пропуски и обрывалась на полуслове. В ней в частности говорилось:
«О расхождении основания систем счисления и вызванной этим путаницы, — ибо это 5 и это 6, и 10 и 12, и 60 и 100, и 360 и удвоенная сотня, то есть тысяча. Люди не отдают себе отчет, что числа 6 и 12 первичны, а 60 суть компромисс, сделанный ради снисхождения к людям. Ибо 5 и 10 — более поздние основания, и они не старше самих людей. Говорят, — и верят этому, — что люди начали считать пятерками и десятками, отталкиваясь от количества пальцев на руках. Однако задолго до этого — в силу некоей причины — люди считали шестерками и дюжинами. А 60 — число для подсчета времени, делящееся без остатка на основания обеих систем счисления, потому что обеим системам приходилось сосуществовать во времени, хотя и не на одном и том же уровне времени…» — большая часть остального была разрознена. И так уж случилось, что, пока Чарльз Винсент пытался разложить сотни клинописных табличек по порядку, он стал невольным виновником рождения легенды о призраке музея.
Он проводил в Государственном музее свои много-сот-часовые ночи, изучая и классифицируя. Естественно, он не мог работать без света и, естественно, становился видим, когда подолгу сидел без движения. Но как только охранники, ползущие медленнее улиток, делали попытку приблизиться к нему, он перемещался в другое место, и высокая скорость снова делала его невидимым. Охранники доставляли кучу хлопот, и однажды он крепко поколотил их, после чего прыти у них поубавилось.
Единственное, чего он боялся, — что охранники однажды выстрелят в него, чтобы выяснить, призрак он или человек. Он с легкостью увернулся бы от пули, двигающейся всего лишь в 2,5 раза быстрее, чем он сам, — но только в случае, если бы увидел ее. Незамеченная же пуля могла проникнуть опасно, даже смертельно глубоко, прежде чем он увернулся бы от нее.
Он стал причиной рождения легенд о других призраках: привидении Центральной библиотеки, привидении Библиотеки университета, а также Технической библиотеки имени Джона Чарльза Ундервуда. Такая множественность призраков благотворно повлияла на публику: люди перестали воспринимать их всерьез и поднимали верящих на смех. Даже те, кто действительно видел его как призрака, не признавали, что они верят в привидения.
* * *
Он снова посетил доктора Мэйсона для ежемесячного осмотра.
— Выглядите вы ужасно, — сказал доктор. — Не знаю, в чем причина, но вы сильно изменились. Если можете себе позволить, возьмите продолжительный отпуск.
— Я могу, — сказал Чарльз Винсент. — Именно это я и сделаю. Отдых в течение года или двух.
Он начал дорожить временем, которое приходилось тратить на обычный мир. Отныне его воспринимали как отшельника. Он стал молчалив и необщителен, потому что нашел крайне неудобным то и дело возвращаться в обычное время, чтобы поддерживать разговор, потому что в ускоренном состоянии голоса звучали для него слишком растянуто, чтобы уловить смысл произносимого.
Это не относилось к человеку, чьего лица он не видел.