Николай Романецкий - Полдень XXI век 2009 № 03
В этом эпизоде Юре в расстегнутой на груди легкой старорежимной ковбойке и никогда им доселе не виданных советских бумажных якобы джинсах — и помыслить было невозможно, откуда все это допотопное барахло вынырнуло, с каких таких стратегических складов, это ж не колючка, — полагалось некоторое время ходить в нерешительности и тоске вправо-влево вдоль могучего, как на фотках про Освенцим, ограждения, вожделенно глядя на ту сторону. Позже на компьютере должны были дорисовать время от времени взлетающие в далекой глубине космодрома раскоряченные фотонные звездолеты, на один из которых Юре позарез надо было попасть, а никак. Мерз Юра жутко, но действие происходило на среднеазиатском солнцепеке в полдень, и полагалось во что бы то ни стало потеть. Юра старательно изображал, как потеет, ходил и таращился на звездолеты, но все время приходилось скашивать глаза вниз, чтобы не наступить ненароком на кого-нибудь из рассевшихся вдоль ограждения согнанных со своих земель местных жителей.
Наконец, повинуясь повелительному взмаху демиурга, с земли поднялся пожилой аксакал в нахлобученной на глаза черной папахе и маскарадной яркости халате. Юра как раз проходил мимо, но, когда аксакал встал, остановился и с готовностью уставился на сморщенное коричневое лицо старого урюка — на ту его часть, что виднелась между лохматым, как извалявшийся в луже пудель, краем папахи и встопорщенным воротником.
— Мальчик, — сказал аксакал. — Тебе туда надо?
— Да, дедушка, — ответил Юра проникновенно.
— Мне тоже, — грустно сказал азиатский дедушка.
— Зачем?
— Там был мой юрта… — вздохнул аксакал. — Хорошо жил, никого не трогал. Потом пришли русские и напустили свои фотоны. Ф-фух! — он сделал расходящийся взмах руками, показывая, как фотоны разлетались во все стороны. — Барашки умер, кони умер. Совсем жить нельзя. Потом приехал большой человек из звездного города…
Юра оценил тонкий замысел демиурга. Тот и впрямь продумывал любую мелочь. Скажи аксакал просто «Звездный городок» — сразу стало бы и мелковато, нестрашно, и, с другой стороны, ненатурально: с чего вдруг чиновники Центра подготовки космонавтов диктуют свою волю целым народам. А так можно было подумать и на занимающийся космосом Звездный городок, и в целом на грозно царящую в поднебесье Москву с ее кремлевскими звездами. Неясность всегда впечатляет сильней любой конкретики.
— Сказал: уходи! И уводи свой род! Тут теперь не твой земля, тут теперь мой земля…
Дедушка помолчал. Обвел тоскливым, безнадежным взглядом слякотную окрестность Дмитровского шоссе.
— А куда я пойду? Тут я родился, тут мой папа родился, тут мой дедушка родился… Другого места для меня нет. Страна у вас большая, а места в ней для меня нет… Некуда идти. Детям некуда идти, внукам некуда идти. Женам некуда идти…
Повисло тяжелое молчание. Свистел ветер, натужно цедясь сквозь плотное стальное кружево ограждения. Возможно, подумал Юра, именно в эту паузу потом врисуют очередной старт — и вон там, вдали, надвое распоров знойную дымку над горизонтом, взойдет страшное огненное зарево, вытянется ослепительной полосой, а потом накатит тягучий грохот взрывающегося антивещества. Или на чем там они у Стругацких летали… Впрочем, какая разница; если это обещает эффектно получиться в кадре, с шефа станется и паровой двигатель на звездолет поставить — и хоть кол ему на голове теши. Юра, со скорбным лицом уставившись на горизонт, на всякий случай прищурился, будто его даже издали ослепил ядерный огонь, еще подержал паузу, чтобы дать грохоту место и время, а потом, когда грохоту полагалось бы утихнуть, тихо и проникновенно сказал:
— Прости, дедушка.
И поклонился обездоленному старику в пояс.
— За всех нас меня прости…
Аксакал строго поднял указательный палец, коричневый, сухой, как ветка опаленного саксаула, и сказал назидательно:
— Что проку тебе просить меня, русский мальчик. Человек может простить. Аллах — не простит.
Честно говоря, последнюю фразу аксакал произнес, сделав над собой немалое усилие. Он не хотел ее говорить. На своем не слишком-то богатом словами русском он, когда демиург объяснял ему его задачу, попытался в ответ втолковать, что Аллах, чтобы вы знали, милостивый и милосердный, он, если человек заслужит, вполне умеет прощать не хуже вашего хлипкого Христа. Старик смутно понимал, что у всякого европейца, который потом такое посмотрит, соответственно и отложится: ага, Аллах — это что-то вроде расстрельной команды. Одному Аллаху известно, к чему это когда-нибудь может привести. Вот копятся такие мелочи, копятся…
Но демиургу было видней.
Он даже не стал вслушиваться в стариковский лепет. Просто сунул тому лишнюю сотню прямо из рук в руки, похлопал по плечу — и торопливо перешел к другим делам, которых перед началом съемки сложного эпизода не перечесть, хоть разорвись; и все приходится разруливать одновременно, и никто, кроме демиурга, не разрулит. И старик вздохнул и молча взял. А что прикажете? В этой дикой России, где мужчины даже не подмываются после большой нужды, а женщины все поголовно распутницы, потому что даже по улице ходят простоволосыми, в России, на которую нельзя было не злиться уже потому хотя бы, что без нее не прожить, — в ней все очень дорого. Если не прихватывать, где только можно, ничего не удастся скопить для оставшейся в Педженте семьи.
Ну и ладно. Пусть думают, что хотят. Пусть хоть вообще всей Россией идут шайтану под хвост.
— Снято! — звонко крикнул демиург.
Эта концовка, эта последняя реплика про непрощающего аллаха ударила ему в голову буквально за несколько минут до начала съемки, и он был очень горд оттого, что это случилось все-таки вовремя. Эффектная концовка. Хлесткая. Жесткая. Честная. Многозначная, полифоничная. Видно широту взглядов творца.
СЦЕНА 6. ИНТ. ВЕСТИБЮЛЬ ГОСТИНИЦЫ. ДЕНЬ
Дежурной по пассажирским перевозкам было плевать на Юру Бородина. Он и умолял, и объяснял, и расхваливал свой сварочный коллектив, который в полном составе без него, без лучшего своего Юры, отбыл на Рею (это спутник Сатурна такой), и больничным листом мамы тряс, и командировочным предписанием, и рекомендациями, и даже билетом на тот планетолет, на который он, Юра, не успел — и всего-то на два часа… Тщетно. Дородная молодящаяся дама не смотрела на него, не слушала — знай подтачивала себе крашеные ногти, да подкрашивала их, да подмазывала губы, с которых, облизывая их от сосредоточенности при подтачивании и подкрашивании, успевала слизать всю помаду… Иногда, впрочем, она все же прерывала эти свои занятия и нехотя, не поднимая глаз, казенным голосом гнусила: