Урсула Ле Гуин - День рождения мира
Так и должно было быть; и только весть ангелов была тревожна.
Порой, когда дым особенно темен и духовит, жрецы тоже оглядываются за плечо, как бог. Тогда их зовут малыми пророками. Но никогда прежде не видали они того же, что видел бог, и не повторяли слова его.
Слова, которым не было ни толкования, ни разъяснения. Они не вели никуда. Не несли в себе понимания. Только страх.
Только Омимо был в восторге.
— Война на востоке и севере! — говорил он. — Моя война! — А потом обернулся ко мне, и посмотрел в глаза, без насмешки и обиды, но прямо, как Руавей, и с улыбкой. — Может, дураки и нюни перемрут, — прошептал он. — Может, мы с тобой станем Богом.
Он стоял так близко, что никто другой не мог услышать его. Затрепетало сердце мое. И я смолчала.
Вскоре после того дня Омимо вернулся в вверенное ему войско на восточной границе.
Весь год народ ожидал, что наш дом, дом Господень в самом сердце града, поразит молния, но не спалит дотла, ибо так жрецы истолковали прорицание, когда смогли поразмыслить над ним. Но времена года сменяли друг друга, ни грозы, ни пожара не случалось, и тогда жрецы сказали, что прорицание говорило о блистающих на солнце золотых и медных водосточных желобах как о неопаляющем пламени, а дом устоит, если даже случится землетрясение.
Слова о том, что бог бел и одноглаз, они истолковали так, что Господь Бог — это солнце, и его следует почитать как всевидящего подателя света и жизни. Так было всегда.
На востоке и вправду бушевала война. На востоке всегда война — выходящие из дебрей племена пытаются украсть наше зерно, а мы побеждаем их и учим это зерно выращивать. Военачальник Господь Потоп отправил ангелов с вестью, что войско его дошло до самой Пятой реки.
На западе не было голода. В Господней земле не бывало голода. Дети божьи надзирали за тем, чтобы зерно подобающим образом сеяли, и растили, и собирали, и делили. Если в западных землях случался недород, через горы по великим каменным дорогам наши возчики гнали груженые зерном арбы из срединных краев. Если урожай подводил на севере, туда шли арбы из Четвероречья. С запада на восток катились телеги с вяленой рыбой, с Рассветного полуострова на запад — с плодами и водорослями. Всегда полны были господни житницы и амбары, и открыты для нуждающихся. Достаточно было спросить распорядителя припасов, и тот приказывал выдать просителю потребное. Никто не голодал. Само слово это принадлежало тем, кого мы привели в свою землю, таким племенам, как теги, и часи, и народ Северных всхолмий. Так мы и звали их — «голодные».
И вновь наступил день рождения мира, и вспомнились самые страшные слова пророчества — «мир гибнет». На улицах жрецы ликовали, утешая простолюдинов, говоря, будто Господь Бог в милости своей пощадил мир. Но в нашем доме утешения не было никому. Все мы знали, что Сам бог болен. В тот год он все больше скрывался от людей, и многие обряды проходили лишь пред ликом одной богини, а то и вовсе не осененные божественным присутствием. Богиня же всегда была тиха и бестревожна. К тому времени она осталась едва ли не единственной моей учительницей, и при ней мне всегда казалось, что ничего не изменилось, и не изменится, и все будет хорошо.
Когда солнце застыло над плечом великой горы, Сам бог начал Поворотную пляску. Но танцевал он медленно, пропуская многие фигуры. Потом он отправился в дом праха. Мы ждали — все ждали, весь город, и вся страна. Снежные пики гор, выстроившихся чередой с севера на юг — Кайева, Короси, Агет, Энни, Азиза, Канагадва — запылали золотом, потом червью, потом пурпуром. А потом пламя их погасло, оставив лишь бледный пепел снегов. Вспыхнули в небесах звезды. И тогда, наконец, забили барабаны и зазвенели трубы над Сверкающей площадью, и заискрилась в свете факелов мостовая. Один за одним выходили из узких дверей дома праха жрецы, согласно обычаю и распорядку. Замерли. И в тишине прозвучал ясный высокий голос самой старой сновидицы:
— Пусто за плечом Господним.
Присыпал тишину шепоток-погудок голосов, точно разбежались по песку мелкие букашки. И стих.
Жрецы развернулись и потянулись строем в дом праха — молча.
Череда ангелов, выжидавших, чтобы разнести слова прорицания по стране, не тронулась с места, покуда начальники их совещались. Потом ангелы разбились на пять отрядов и двинулись прочь по пяти трактам, начинавшимся от Сверкающей площади и выводящим на пять великих каменных дорог, разбегавшихся от града на пять сторон. И как всегда, ступив на мостовые трактов, ангелы перешли на бег, чтобы поскорей донести до народа слово божие. Все как всегда — только не было слова.
Тазу подошел ко мне, встал рядом. Ему в тот день исполнилось двенадцать, мне — пятнадцать.
— Зе, — спросил он, — могу я коснуться тебя?
Я подняла глаза — «да», — и он взял меня за руку. Это было приятно. Тазу вырос серьезным и молчаливым. Он быстро уставал, и голова и очи его болели порой так сильно, что он едва мог видеть, но он уже без ошибки исполнял все обряды и священнодействия, учился истории, и географии, и пляскам, и письму, и стрельбе из лука, и с матерью нашей изучал священные науки, готовясь стать Богом. Иные уроки нам преподавали вместе, и мы помогали друг другу. Он был мне добрым братом, и сердца наши полнились друг другом.
— Зе, — прошептал он, держа меня за руку, — кажется, мы скоро поженимся.
Я знала, о чем думал он. Господь, отец наш, пропустил много фигур в пляске, что кружит мир. И, глядя в грядущее, он ничего не узрел за плечом.
Но в тот миг мне подумалось другое — как странно, что в тот же день, на этом же месте год назад я услышала эти слова от Омимо, а в этот — от Тазу.
— Посмотрим, — ответила я, и пожала его пальцы.
Я знала — он боится стать богом. Я тоже боялась, но что толку? Когда придет час, мы станем Богом.
Если придет. Может, солнце не начнет свой обратный путь над пиком Канагадвы. Может, бог не повернул колесо года.
Может, и времени больше не будет — того, что возвращается из-за плеча, а только то, что расстилается впереди, что видится взору смертных. Только наши жизни, и больше — ничего.
Мысль эта показалась мне настолько ужасной, что я затаила дыхание и закрыла глаза, стискивая хрупкую ладонь Тазу, держась за него, покуда не успокою себя мыслью, что от страха все равно толку никакого.
В том году яички Господа Дурачка, наконец, созрели, и он начал бросаться на женщин. После того, как он ранил одну молодую святую и кидался на других, Сам бог приказал охолостить его. После того дурачок стал вести себя потише, и часто сидел в одиночестве, тоскуя. Завидев, что мы с Тазу держимся за руки, он схватил за руку Арзи и встал с ним рядом, как Тазу со мной, и воскликнул гордо: «Бог! Бог!». Но девятилетний Арзи выдернул руку, и крикнул: «Ты никогда не будешь богом, ты не можешь, ты дурачок, ты ничего не знаешь!». Старая Хагхаг устало и горько выбранила мальчишку. Арзи не плакал, а Господь Дурачок разрыдался, и на глаза Хагхаг тоже навернулись слезы.