Андрей Лазарчук - Из темноты
— Спасибо, — сказал я.
Наташа не ответила. Я обратил внимание на пепельницу. Окурков в ней прибавилось. Наташа тоже не выдержала. Я постоял у окна, потом прошел в комнату. Наташа сидела на диване, обхватив колени руками. Я погладил ее по голове. Она поморщилась:
— Не надо, Вадим.
— Почему не надо?
— Не надо. Не хочу.
Я сел с ней рядом — рядом, но не вплотную.
— Ты видел Руслана? — спросила Наташа.
— Серега разговаривал с врачом, сказал я.
— Ясно, — сказала Наташа и замолчала.
Я поймал себя на том, что сижу в самой детсадовской позе; спина прямая и руки на коленях, — но никак по-другому сесть не мог, это было бы неестественно. Пусто было в голове, пусто и холодно в том месте, где должна быть душа. Завтра начнется новая жизнь, но это не трогало, потому что сегодня кончится старая и единственная.
— Неужели все? — тихонько спросила вдруг Наташа; она спросила это недоверчиво, а губы ее обиженно скривились, как будто она хотела заплакать, но я знал, что она не заплачет. — Неужели на самом деле все?… — Я промолчал.
Наташа вскочила и стремительно прошлась по комнате. — Господи, хоть бы… — она не договорила, остановившись у окна. Что-то там происходило, за окном.
— Дождь, — сказала она, обернувшись. — Наконец-то… Только теперь я услышал звон капель о стекло. Туч не было, и продолжало светить солнце, и с чистого неба падали крупные веселые капли. Мы стояли и смотрели на дождь.
Слепой дождь — это к счастью. Потом я спохватился и открыл окно. Арбузный запах свежего дождя и мокрой пыли ворвался в окно и закружил по комнате.
— Как жалко… — вздохнула Наташа. — Как все могло быть по-другому. И ведь никому не скажешь, не предупредишь…
Это верно, подумал я. Именно не расскажешь и не предупредишь. Это они продумали как следует.
— Как хорошо нам было бы вместе…
Дождь перестал внезапно, как и начался, от асфальта поднимался пар, на нем появились сухие пятна, хотя с деревьев еще капало. Под окном вдруг раскричались воробьи, а над домом напротив встала радуга — немыслимо яркая и сочная, добрая, теплая, умытая…
— Ты умеешь стрелять? — спросила Наташа, спросила еще тогда, ничего, конечно, не зная о будущем, о наших судьбах и о судьбах многих других, оказавшихся причастными…
— Умею, — ответил я.
— И я умею, — сказала Наташа. — Наверное, скоро нам всем понадобится это умение.
— Ты думаешь… — начал было я, но Наташа перебила:
— Скоро нам всем придется много стрелять. Они ведь не отступятся так просто. Сейчас они наверняка дрессируют кого-то еще, как дрессировали нас.
С нами им просто не повезло. А дрессировать они умеют отлично. Просто отлично.
— Знаешь, — сказал я, — мы могли бы видеться с тобой хотя бы днем.
— Нет, — сказала Наташа. — Нет, конечно. Так я очень быстро тебя возненавижу. А я не хочу. Ты же понимаешь.
— Понимаю, — сказал я. — Я тоже не хочу. Лучше я уеду куда-нибудь. Правда, так будет лучше.
— Какой-то кошмар, — беспомощно сказала Наташа. — И ведь ничего не сделаешь… Ну почему так, Вадик? Почему мы такие несчастливые! Сначала… да что говорить… измучили совсем… Потом… Вдруг показалось, наконец, что все хорошо, что можно жить, все хорошо, совсем все, только-только… и это отобрали… Ну почему именно мы? Господи, ну за что именно мы?…
Надо уезжать, подумал я. Уезжать немедленно, на восток, на север, к черту на рога, куда угодно, лишь бы дальше, потому что невозможно так — быть рядом и не иметь возможности помочь, невозможно — в одном городе, с вечным риском случайной встречи… Кто мог знать, что события пойдут вразгон и уехать я так и не успею?… И такими вдруг мелкими показались мне наши ночные страхи перед подступившим расставанием и одиночеством…
Наташка…
— Наташка, — сказал я. — Это же не насовсем…
— Да, — сказала она, — Хоть бы уж скорее, что ли…
Этажом ниже готовились к вечеринке: из распахнутого окна доносились звон посуды, патефонная музыка, веселые старушечьи голоса; там и жили-то не то две, не то три старушки, вполне еще бодрые, у них была тьма подружек, собирались они часто и по разным поводам и по вечерам очень даже неплохо исполняли русские народные и популярные советские песни. Я пропускал эти звуки мимо ушей, пока одна из хозяек не принялась, стоя у окна, делиться с кем-то из тугоухих гостей: «Психические оне! Психические, говорю! Темноты боятся. И он, сердешный, боялся, да и добоялся — инфрахт. Инфрахт, говорю!
Крепкай такой мужчина и из себя видный, а вод поди-ка ты. Утром его на носилках несли, я в дверь-то и подглядела, да ничего не увидала: простыней закрыли, стало-ть…"
— Вот так, Наташка, все и объяснилось: психические мы, — сказал я. Все просто.
— Все просто, — сказала Наташа глухо. — Сходить с ума от любви — это удел психических. И предчувствовать беду — тоже удел психических. И кричать, зная, что тебя не услышат. И бояться темноты. И поджигать костер, на котором стоишь. И отрубить себе руку, когда не можешь разжать пальцы…
— Ты только держись, — сказал я. — Мне легче будет, если я буду знать, что ты держишься.
— Я продержусь, — сказала она. — Теперь ведь точно знаем, почему и зачем…
Дом напротив нас был весь ярко высвечен закатным солнцем, и окна его пылали, будто плавясь от немыслимого жара, но, ей-богу, никаких предчувствий эта картина у меня тогда не вызвала, была только тоска, одна только тоска, глубокая, бездонная, черная…
— Наташа, — позвал я.
— Я здесь, — сказала она. — И я люблю тебя. Я тебя так давно люблю, что даже не помню, когда начала. Наверное, я всегда любила тебя. Даже когда еще не родилась. И, господи, как долго я тебя искала. И как долго тебя еще ждать…
Она смотрела на меня потемневшими глазами, и я поцеловал ее — в последний раз. Губы ее были сухие. Губы и глаза. Приближался час наступления темноты.
— Иди, — сказала она. — Теперь иди. Иди и не оглядывайся. И не говори ничего. Я не выдержу больше. Не оглядывайся на меня. Если надо будет — не оглядывайся. Иди.
Где-то били часы. Били медленно, размеренно, с оттяжкой. С тех пор я не выношу боя часов.
…А судьбы свои мы выбираем все-таки сами, выбираем вслепую, наугад, и ничего в них уже не изменишь, и бога нет, чтобы свалить на него ответственность и вину за выбор, и даже пройдя сквозь огонь и выйдя из огня, помним о несказанных словах и о потраченных зря минутах, и о том, что не оглянулся вовремя или, наоборот, не выдержал и оглянулся — как Орфей на пороге ада. Мы осуждены на память, и в этом наше проклятие и наша гордость.
На земле бушуют травы…