Андрей Жвалевский - Мастер сглаза
— Андрей, времени мало, объясню все потом. Обещаю. Теперь попытайтесь максимально сосредоточиться. Повторяйте за мной: шиншилла, восемнадцать, жёлтый, Голгофа… Не так! Помогайте мне! Это важно!
— Андрюша! Пожалуйста! Очень прошу! Для меня, родненький! — Это Маша? Ничего себе!
— Движение на северо-западе! Давайте в темпе! — Гарик.
— Потом! Все потом! Всё, что угодно! Теперь важно сосредоточиться! Шиншилла, восемнадцать…
8
Судя по всему, сосредоточиться мне удалось на славу. Приходил в себя я долго и мучительно. Я даже не уверен, что приходил в себя, а не в кого-то другого В качестве братской помощи меня били по лицу. Долго и монотонно.
Первое ощущение, которое удалось осознать — удивление.
Вот бьют меня по физиономии, а не больно.
Ничего не больно, курица довольна.
Не хочу просыпаться. Ещё рано.
Ещё немножко, мама!
Влажная простыня.
Вот и хорошо. Простужусь, заболею.
Не пойду. Вот только куда?
В школу? На работу? В университет?
Нет, кажется, всё-таки больно. Только боль какая-то отдельная от всего остального организма.
Её можно отрезать и выкинуть.
А самому продолжать лежать.
Чем-то резко запахло.
Нос и глаза чихают и плачут.
Но они тоже отдельно.
Пусть они плачут и чихают — я ведь болен.
Дождь.
Неожиданно громкий шлепок.
Впервые боль совпала по времени с ударом.
Оказывается, у меня открыты глаза.
Я уже давно смотрю на Машу.
Она плачет, и мне от этого становится легче.
Другое лицо.
Губы говорят какие-то звуки, но они не складываются в слова.
«Шиншилла».
Господи, как башка-то трещит!
Я говорю это очень громко, но большое загорелое ухо склоняется прямо к моим губам.
Загорелое.
Это, наверное, Гарик, потому как сейчас март, а только Гарик может позволить себе солярий или Египет. Да, сегодня февраль. 12 марта. Я произношу дату и понимаю, что ответил на чей-то вопрос. Калейдоскоп мирозданья внезапно складывается в единое — невероятно болезненное — целое, и я начинаю плакать от боли.
9
Следующее пробуждение прошло гораздо более мирно. Если бы не жуткая мигрень, его можно было бы назвать даже великолепным. Приходил в себя я в приятном полумраке, на весьма приятных коленях, под аккомпанемент почти нежного поглаживания моей шевелюры усталой тонкой рукой. Такие колени и руки бывают только у женщин. Поэтому какое-то время я делал вид, что ещё не проснулся, а Маша делала вид, что ничего не замечает. Но как только я (будто бы спросонья) переложил руку половчее, мой ангел-хранитель щёлкнул меня по фамильному носу и сдавленно фыркнул в темноте.
— Тебе бы о душе сейчас подумать! — Маша произнесла это почти неслышным шёпотом, но в углу комнаты тут же взметнулись две тени, одна из которых не нашла ничего более умного, чем включить свет.
Я понял, что о душе думать самое время. Потому как держалась она в бренном теле из последних сил, о чём незамедлительно сообщила миру громким протяжным стоном.
Болело все. Подробности неинтересны, но поверьте на слово — в какой-то момент мне действительно захотелось умереть. Правда, вокруг уже хлопотали люди, давали мне чего-то пить, чем-то натирали, что-то массировали. Собственно говоря, хлопотали только мужики, Маша держала мою голову в прежнем положении, но мной как будто бы и не интересовалась. Наоборот, тупо уставилась в угол и только по временам сжималась до полного окаменения.
Это было обидно. Только минут через пять я смог сообразить, что именно высматривает Маша в пыльном пустом углу Она же компенсирует! Всё это время мне очень хотелось, чтобы эта дикая боль утихла хоть на минутку. А когда отбойник чего сильно хочет, его компенсатору приходится ой как несладко. Я тут же обругал себя тупицей и лихорадочно принялся помогать Маше, мысленно примеряя на собственную больную голову свирепые мучения — тем паче, что напрягать фантазию особо не приходилось.
Способ оказался верный — куда вернее всех медикаментов, которыми меня потчевали доморощенные братья милосердия. Уже через полчаса я не без сожаления покинул гостеприимные колени и пошёл принимать душ. По возвращении я обнаружил два тела, одно из которых свернулось калачиком в кресле, а второе развалилось на тахте. Третье тело стояло на кухне и задумчиво курило в форточку. Как ни поразительно, тело принадлежало Николаю Николаевичу.
Услышав шаги, он суетливо обернулся и бросился тушить окурок в цветочном горшке.
— Ну как ты? Как голова, очень болит?
«Николаич курит и говорит мне „ты“. Конец cвeтa», — с тупой отрешённостью подумал я, а вслух пробормотал:
— Да нормально все.
— Где же нормально? Ничего себе нормально! Ты садись, садись! Кофе? Хотя какой, к дьяволу, кофе! Давай я тебе чайку с молоком соображу!
Наш главнокомандующий напоминал заботливую тёщу, к которой без предупреждения приехал любимый зять. По правде сказать, это несколько раздражало. Я грузно упал на табуретку и начал произносить заготовленную фразу:
— А теперь потрудитесь…
Но Николай Николаевич смазал весь эффект, оборвав меня:
— Все объяснения уже в вашей памяти. Правда, в весьма отдалённой её области, которая закодирована специальным образом. Собственно, вся эта… болезненная процедура, которой вам пришлось подвергнуться, представляла собой процесс шифрования интересующей вас информации.
Убедившись в моей частичной вменяемости, главком снова воспрянул гордым духом, снова был на коне, снова говорил мне «вы».
— Я понимаю, вам сейчас даже страшно подумать о том, чтобы подумать на эту тему. Хм, не слишком удачное выражение. Но, уверяю вас, теперь это совершенно безопасная процедура. Для того, чтобы ознакомиться с содержимым закодированного участка памяти, вам достаточно повторить про себя кодирующую последовательность слов. Можете попробовать прямо сейчас. Даю слово, что больно больше не будет.
Я, конечно, понимал, что врать Николаичу вроде бы незачем, но от одной мысли о шиншилле и прочих становилось очень не по себе.
— А вдруг не вспомню все слова последовательности? — я попытался оттянуть время.
— Вспомните. Вы эту последовательность никогда не забудете. И никогда не сможете произнести вслух. Если интересно, я потом объясню.
«Шиншилла, восемнадцать, — на каждом слове сердце гулко ударялось о грудную клетку, — жёлтый…» Перед последним, восемнадцатым, словом я крепко зажмурил глаза, вцепился в табуретку обеими руками и медленно подумал— «Антверпен».