Клиффорд Саймак - Всякая плоть – трава
Том Престон — преуспевающий делец, а я неудачник; Эду Адлеру кое-как удается прокормить семью, но и только. А другие наши однокашники? Чего-то они достигли — вся наша компания? Понятия не имею, почти всех потерял из виду. Почти все поразъехались. В такой дыре, как Милвилл, человеку делать нечего. Я и сам бы, наверное, тут не остался, да пришлось ради матери. Когда умер отец, я бросил художественное училище: надо было помогать ей в теплицах. А потом и ее не стало, но к этому времени я уже столько лет прожил в Милвилле, что трудно было сдвинуться с места.
— Эд, — сказал я, — а из наших школьных ребят тебе кто-нибудь пишет?
— Нет, — отвечал он. — Даже и не знаю, кто куда подевался.
— Помнишь Тощего Остина? — сказал я. — И Чарли Томсона, и Марти Холла, и Элфа… смотри-ка, забыл фамилию!
— Питерсон, — подсказал Эд.
— Верно, Питерсон. Надо же — забыл фамилию Элфа! А как нам бывало весело…
Эд отключил провод и выпрямился, держа телефон на весу.
— Что же ты теперь будешь делать? — спросил он.
— Да, видно, надо прикрывать лавочку. Тут не один телефон, тут все пошло наперекос. За помещение тоже давно не плачено. Дэн Виллоуби у себя в банке сильно из-за этого расстраивается.
— А ты веди дело прямо у себя на дому.
— Какое там дело, Эд, — перебил я. — Нет у меня дела и никогда не было. Я прогорел с самого начала.
Я поднялся, нахлобучил шляпу и вышел. Улица была пустынна. Лишь две-три машины стояли у обочины да бродячий пес обнюхивал фонарный столб, а перед кабачком под вывеской «Веселая берлога» подпирал стену Шкалик Грант в надежде, что кто-нибудь угостит его стаканчиком.
Мне было тошно. Телефон, конечно, мелочь, и все-таки это означает конец всему. Окончательно и бесповоротно установлено: я неудачник. Можно месяцами играть с самим собой в прятки, тешить себя мыслью — мол, все не так плохо и еще наладится и утрясется, но потом непременно нагрянет что-нибудь такое, что заставит посмотреть правде в глаза. Вот пришел Эд Адлер, отключил телефон и унес, и никуда от этого не денешься.
Я стоял на тротуаре, смотрел вдоль улицы и изнемогал от ненависти к этому окаянному городишке — не к тем, кто в нем живет, а именно к самому городу, к ничтожной точке на географической карте.
Этот насквозь пропыленный городишко, невыразимо нахальный и самодовольный, словно издевался надо мной. Как же я просчитался, что не унес вовремя ноги! Я пробовал устроить здесь свою жизнь, потому что привык к Милвиллу и любил его, — и я жестоко ошибся. Я ведь тоже понимал то, что понимали все мои друзья, которые отсюда уехали, — и все-таки не желал видеть бесспорную, очевидную истину: здесь ничего не сохранилось такого, ради чего стоило бы остаться. Милвилл отжил свое и теперь умирает, как неизбежно умирает все старое и отжившее. Он задыхается из-за новых дорог: ведь теперь, если надо что-нибудь купить, можно быстро и легко съездить туда, где больше магазинов и богаче выбор товаров; он умирает, потому что вокруг пришло в упадок земледелие, умирает вместе с убогими фермами на склонах окрестных холмов, захиревшими и обезлюдевшими, ибо они уже не могут прокормить семью. Милвилл — обитель благопристойной нищеты, в нем даже есть своя обветшалая прелесть: он изысканно благоухает лавандой и манеры его безупречны — но, невзирая ни на что, он умирает.
Я повернулся и пошел прочь из пыльного делового квартала к речушке, огибающей город с востока. По берегу, под раскидистыми деревьями, вьется заброшенная тропка, я шагал по ней и слушал, как в жаркой летней тишине журчит вода, омывая заросшие травою берега и перекатываясь по гальке. На меня нахлынули воспоминания давних, невозвратных лет. Сейчас я дойду до излучины, это у милвиллцев излюбленное место купания, а дальше — мелководье, где я каждую весну ловлю сачком мелкую рыбешку.
На берегу, за тем поворотом, — наш заветный уголок. Сколько раз мы там разводили костер и жарили шницели по-венски и пекли сладкий корень алтея, а потом просто сидели и смотрели, как меж деревьев и по лугам подкрадывается вечер. Потом всходила луна и все вокруг преображалось, и это было заколдованное царство, расчерченное тончайшей сетью теней и лунных бликов. И мы переговаривались только шепотом и всеми силами души заклинали время идти помедленнее, чтобы дольше длилось волшебство. Но как ни страстно мы этого жаждали, все было тщетно, такова уж природа времени — даже и в ту пору его невозможно было ни замедлить, ни остановить.
Мы приходили сюда вчетвером — я с Нэнси и Эд Адлер с Присциллой Гордон, а порою к нам присоединялся и Элф Питерсон, но, помнится, всякий раз с другой девушкой.
Я постоял немного на тропинке, пытаясь воскресить все это: сияние луны и мерцанье угасающего костра, тихие девичьи голоса и нежное девичье тело, чудо юности, — всепоглощающую нежность, и жар, и трепет, и благодарность. Я вновь искал здесь зачарованную тьму и лучистое счастье или хотя бы только их призраки… но ничего не ощутил, только рассудком знал, что когда-то все это было — и минуло.
Так вот что я такое — неудачник, неудачник во всем, даже воспоминания и те не сумел сохранить, все потускнело и выцвело. В эту минуту я трезво оценил себя, впервые посмотрел правде прямо в глаза. Что же дальше?
Быть может, напрасно я забросил теплицы? Но нет, глупости, ничего бы у меня не вышло — с тех пор как умер отец, они медленно, но верно приходили в упадок. Пока он был жив, они давали недурной доход, но ведь тогда мы работали втроем, да к тому же у отца было особое чутье. Он понимал каждый кустик, каждую былинку, холил их и нежил, у него все цвело и плодоносило на диво. А я начисто лишен этого дара. В лучшем случае у меня всходят хилые и тощие растеньица, и вечно на них нападают какие-то жучки и гусеницы и всяческая хворь, какая только существует в зеленом царстве.
И внезапно река, тропа, деревья — все отодвинулось куда-то в далекое прошлое, стало чуждым и незнакомым. Словно я, непрошеный гость, забрел в некое запретное пространство и время и мне здесь не место. И это было куда страшней, чем если бы я и вправду попал сюда впервые, ибо втайне я с дрожью сознавал, что здесь заключена часть меня самого.
Я повернулся и пошел обратно, спиной ощущая леденящее дыхание страха, готовый очертя голову кинуться бежать. Но не побежал. Я нарочно замедлил шаг: я решил одержать победу над собой, она была мне необходима, хотя бы вот такая жалкая, никчемная победа — идти медленно и размеренно, когда так и тянет побежать.
Потом из-под свода ветвей, из густой тени я вышел на улицу, окунулся в тепло и солнечный свет, и все стало хорошо. Ну, не совсем хорошо, но хотя бы так, как было прежде. Улица передо мною лежала такая же, как всегда. Разве что прибавилось несколько машин у обочины, бродячий пес исчез да Шкалик подпирал теперь другую стену. От кабачка «Веселая берлога» он перекочевал к моей конторе.