Лоренс Даррелл - Жюстин (Александрийский квартет - 1)
В Городе Нессима своим не считали, но поскольку огромное состояние само по себе просто не могло не привести к постоянным контактам с местными деловыми людьми, то им все же приходилось преодолевать окружавшую его зону отчужденности - они обращались с ним с полушутливой снисходительностью, со сдержанным дружелюбием, каким даруют тех, кто несколько не в себе. Никто бы и не подумал удивиться, застав его в офисе - этаком саркофаге из полой стали и подсвеченного стекла - сиротливо сидящим за огромным столом (захламленным кнопками звонков, чертежами и патентованными лампами), - он жует кусок черного хлеба с маслом и читает Вазари, пока рука его рассеянно ставит подписи на письмах или ваучерах. Он поднимает голову - бледное продолговатое лицо, замкнутое, отчужденное, почти умоляющее. И все же где-то за всей этой мягкостью скрывались стальные тросы, ибо те, кто на него работал, пребывали в постоянном удивлении: при всей его внешней невнимательности не было, казалось, ни единой мелочи, ему незнакомой; каждая заключенная им сделка, как обычно выяснялось позже, была основана на тончайшем расчете. Для собственных служащих он был чем-то вроде оракула - и при этом (они вздыхали и пожимали плечами) складывалось полное ощущение, что ему ни до чего нет дела! Никакого дела до прибыли - именно это в Александрии и считают первым симптомом безумия.
Я знал их в лицо задолго до того, как мы познакомились по-настоящему, как и любого другого человека в Городе. В лицо да еще по слухам: они многое себе позволяли, совершенно не считались с условностями и того не скрывали как тут ускользнешь от внимания провинциальных кумушек обоего пола. О ней говорили, что у нее была куча любовников. Нессима же считали mari complaisant*. [Мужем, закрывающим глаза на неверность жены (фр.).] Несколько раз я видел, как они танцуют: он - почти по-женски стройный, с низкой талией, красивые длинные руки изящно изогнуты; изумительная головка Жюстин по-арабски изысканная линия носа, сияющие глаза, зрачки расширены от белладонны. И взгляды, которые она бросала вокруг, - полуприрученная пантера.
А потом: как-то раз меня уговорили прочитать лекцию о поэте, единственной родиной которого был Город, в Atelier des Beaux Arts* [Студия изящных искусств (фр.).] (нечто вроде клуба, где любители не без способностей могли встречаться, снимать студии и так далее). Я согласился, ибо это означало возможность добыть немного денег на новое пальто для Мелиссы, а осень была уже на носу. Но и согласиться было трудно, слишком отчетливо я ощущал его присутствие, и сам воздух сумеречных улиц вокруг лекционного зала был словно заряжен ароматом его стихов, по капле отцеженных из пережитых им неуклюжих, но дарующих радость романов, - эта любовь, быть может, и была куплена за деньги, и длилась лишь несколько минут, но его стихи обрекли ее на вечность - так свободно и нежно присваивал он каждый миг, заставляя его сиять каждой гранью. Что за нелепость, что за дерзость читать лекции об иронисте, столь естественно и с таким безупречным чутьем подбиравшем сюжеты на улицах и в борделях Александрии! И обращаться при этом не к залу, забитому мелкими клерками и приказчиками из галантерейных магазинов - его Бессмертными, - но к знающему себе цену полукругу светских дам, для которых стоящая за ним культура была чем-то вроде банка крови: они и приходили сюда за новым вливанием. Многие из них ради этого оторвались от вечернего бриджа, хотя знали, что вместо возвышенной болтовни могут получить щелчок по носу.
Я помню только, что говорил им о том, как меня преследовало его лицо пугающе печальное и умное лицо с последней фотографии; и, когда супруги уважаемых граждан города просочились - капля за каплей - вниз по каменной лестнице на вечерние влажные улицы, где их ждали освещенные изнутри автомобили, и в длинной мрачноватой комнате угасло эхо запахов их духов, я заметил, что одна взыскующая искусства и страстей душа все-таки осталась. В самом конце зала задумчиво сидела женщина, по-мужски закинув ногу за ногу, и курила, уставясь в пол, словно бы и не замечая моего присутствия. Мысль, что, по всей вероятности, хоть один человек понял, как мне было трудно, мне польстила. Я сгреб в охапку ветхий плащ и волглый портфель и направился туда, где вылизывала улицы пришедшая с моря мелкая и вездесущая морось. Шел я к себе домой, где к этому времени Мелисса, наверно, уже встала и, может быть, даже накрыла ужин на столе, застланном газетой, послав предварительно Хамида к булочнику добыть кусок жареного мяса - у нас не на чем было готовить.
На улице было холодно, и я свернул на залитую светом магазинов рю Фуад. На витрине у бакалейщика я увидел маленькую банку маслин с надписью "Орвьето" и, в порыве внезапной зависти к тем, кто живет по нужную сторону Средиземного моря, зашел в магазин: купил ее, попросил открыть ее прямо здесь и сейчас и, присев за мраморный столик, залитый кошмарным неоновым заревом, начал поедать Италию, ее обожженную солнцем темную плоть, ее по весне возделанную землю, ее святые виноградники. Я знал, что Мелисса этого не поймет никогда. Мне придется сказать, что я потерял деньги.
Поначалу я не заметил огромного автомобиля, который она, не выключив мотора, оставила на улице. Она вошла в магазин быстро и решительно и сказала тем властным тоном, которым лесбиянки и женщины со средствами разговаривают с заведомо нищими: "Что вы хотели сказать этой фразой об антиномичной природе иронии?" - или еще какую-то колкость в этом же роде, я точно не помню.
Не в силах оторваться от Италии, я раздраженно поднял глаза и увидел, как она наклоняется ко мне сразу в трех зеркальных стенах магазина, увидел ее смуглое лицо и на лице - возбуждающую смесь заносчивости, сдержанности и интереса. Само собой, я давно забыл, что я там говорил об иронии, да я и вообще не помнил, чтобы я о чем-то ей говорил, - я ей так и сказал, с безразличием, в котором не было и капли наигранности. Она выдохнула - кратко и с таким явным облегчением, словно я здорово ей помог, села напротив меня, закурила французскую caporal и принялась задумчиво расчерчивать ядовитый неоновый воздух короткими струйками дыма. Мне она показалась несколько взвинченной, еще меня слегка раздражала бесцеремонность, с которой она меня разглядывала, - словно пытаясь решить, к чему бы меня приспособить. "Мне понравилось, - сказала она, - как вы цитировали его стихи о городе. Ваш греческий совсем неплох. Спорим, вы писатель?" Я сказал: "Спорим". До чего все-таки унизительно быть безвестным. Продолжать мне не хотелось. Я всегда терпеть не мог литературной болтовни. Я предложил ей маслину, и она съела ее быстро, как-то по-кошачьи выплюнув косточку в ладонь в перчатке, и сказала, продолжая держать косточку в руке: "Я хочу отвезти вас к Нессиму. Это мой муж. Вы поедете?"