Аркадий Стругацкий - Полдень, XXII век
— За рулем — вы. Пустите меня за руль, я буду все замечать.
— Ну уж нет, — сказал Званцев.
Он резко затормозил, и машину занесло. Она боком проползла по взвизгнувшему бетону. Фары осветили столб с указателем. Сигнальных огней не было, надпись на указателе казалась выцветшей: «Новосибирский Институт Биологического Кодирования — 21 км». Под указателем был прибит перекошенный фанерный щит с корявой надписью: «Внимание! Включить все нейтрализаторы! Сбавить скорость! Впереди застава!» И то же самое на французском и английском. Буквы были большие, с черными потеками.
— Ого, — пробормотал Званцев, полез под руль и включил нейтрализаторы.
— Какая застава? — спросила Акико.
— Какая застава, я не знаю, — сказал Званцев, — но, видимо, тебе нужно было остаться в городе.
— Нет, — сказала Акико.
Когда машина тронулась, она осторожно спросила:
— Вы думаете, что нас не пропустят?
— Я думаю, что тебя не пропустят.
— Тогда я подожду, — спокойно сказала Акико.
Машина медленно и беззвучно катилась по шоссе. Званцев сказал, глядя перед собой:
— Мне бы все-таки хотелось, чтобы тебя пропустили.
— Мне тоже, — сказала Акико. — Я очень хочу проститься с ним…
Званцев молча глядел на дорогу.
— Мы редко виделись последнее время, — продолжала Акико. — Я очень люблю его. Я не знаю другого такого человека. Никогда я так не любила отца, как люблю его. Я даже плакала…
«Да, плакала, — подумал Званцев. — Океан был черно-синий, и небо было синее-синее, а лицо его было опухшим и синим, когда мы с Кондратьевым осторожно вели его к конвертоплану. Под ногами скрипел раскаленный коралловый песок, ему было трудно идти, он то и дело повисал у нас на руках, но ни за что не соглашался, чтобы мы несли его. Глаза его были закрыты, и он виновато бормотал: „Гокуро-сама, гокуро-сама…“ Сзади и сбоку молча шли океанологи, а Акико шла рядом с Сергеем, держа обеими руками, как поднос, знаменитую на весь Океан потрепанную белую шляпу, и горько плакала. Это был первый, самый страшный приступ болезни — шесть лет назад, на безымянном островке в пятнадцати милях к западу от рифа Октопус…»
— …я двадцать лет знаю его. С самого детства. Мне очень хочется проститься с ним.
Из мокрой темноты выплыла и прошла над головами решетчатая арка микропогодной установки. На синоптической станции огней не было. «Установка не работает, — подумал Званцев. — Вот почему эта мерзость с неба». Он покосился на Акико. Она сидела, забравшись на сиденье с ногами, и глядела прямо перед собой. На ее лицо падали отсветы от циферблатов на пульте.
— Что здесь происходит? — сказал Званцев. — Какая-то мертвая зона.
— Не знаю, — сказала Акико. Она заворочалась, устраиваясь удобнее, толкнула его коленом в бок и вдруг замерла, уставившись на него блестящими в полумраке глазами.
— Что? — спросил он.
— Может быть, он уже…
— Вздор, — сказал Званцев.
— И все ушли к институту…
— Вздор, — решительно сказал Званцев. — Вздор.
Далеко впереди загорелся неровный красный огонек. Он был слаб и мерцал, как звездочка на неспокойном небе. На всякий случай Званцев снова сбавил скорость. Теперь машина катилась очень медленно, и стал слышен шорох дождя. В свете фар появились три фигуры в блестящих мокрых плащах. Они стояли прямо посередине шоссе; перед ними поперек шоссе лежало здоровенное бревно. Тот, что стоял справа, держал над головой большой коптящий факел. Он медленно размахивал факелом из стороны в сторону. Званцев подвел машину поближе и остановился. «Ну и застава», — подумал он. Человек с факелом что-то крикнул неразборчиво в шорохе дождя, и все трое быстро пошли к машине, неуклюже шагая в огромных мокрых плащах. Человек с факелом снова крикнул что-то, сердито перекосив рот. Званцев выключил дальний свет и открыл дверцу.
— Двигатель! — крикнул человек с факелом. Он подошел вплотную. — Выключите двигатель, наконец!
Званцев выключил двигатель и вылез на шоссе под мелкий частый дождь.
— Я океанолог Званцев, — сказал он. — Я еду к академику Окада.
— Выключите свет в машине! — сказал человек с факелом. — Да побыстрее, пожалуйста!
Званцев повернулся, но свет в кабине уже погас.
— Кто это с вами? — спросил человек с факелом.
— Океанолог Кондратьева, — ответил Званцев сердито. — Мой сотрудник.
Трое в плащах молчали.
— Мы можем ехать дальше?
— Я оператор Михайлов, — сказал человек с факелом. — Меня послали встретить вас и передать, что к академику Окада нельзя.
— Об этом я буду говорить с профессором Каспаро, — сказал Званцев. — Проведите меня к нему.
— Профессор Каспаро очень занят. Мы бы не хотели, чтобы его тревожили.
«Кто это — мы?» — хотел спросить Званцев, но сдержался, потому что у Михайлова был невнятный монотонный голос смертельно уставшего человека.
— Я должен передать академику сообщение чрезвычайной важности, — сказал Званцев. — Проведите меня к Каспаро.
Трое молчали, и красный неровный свет пробегал по их лицам. Лица были мокрые, осунувшиеся.
— Ну? — сказал Званцев нетерпеливо.
Вдруг он заметил, что Михайлов спит. Рука с факелом дрожала и опускалась все ниже. Глаза Михайлова были закрыты.
— Толя, — тихо сказал один из его товарищей и толкнул его в плечо.
Михайлов очнулся, мотнул факелом и уставился на Званцева припухшими глазами.
— Что? — сказал он хрипло. — А, вы к академику… К академику Окада нельзя. На территорию института вообще нельзя. Уезжайте, пожалуйста.
— Я должен передать академику Окада сообщение чрезвычайной важности, — терпеливо повторил Званцев. — Я океанолог Званцев, а в машине океанолог Кондратьева. Мы везем важное сообщение.
— Я оператор Михайлов, — сказал человек с факелом. — К Окада сейчас нельзя. Он умрет в ближайшие четверть суток, и мы можем не успеть. — Он едва шевелил губами. — Профессор Каспаро очень занят и просил не беспокоить. Пожалуйста, уезжайте…
Он вдруг повернулся к своим товарищам.
— Ребята, — сказал он с отчаянием. — Дайте еще две таблетки.
Званцев стоял под дождем и думал, что еще можно сказать этому человеку, засыпающему на ходу. Михайлов стоял боком к нему и, запрокинув голову, что-то глотал. Потом Михайлов сказал:
— Спасибо, ребята, я совсем падаю. У вас здесь все-таки дождь, прохладно, а у нас все просто валятся с ног, один за другим, поднимаются и опять валятся… Тогда уносим… — Он все еще говорил невнятно.
— Ничего, последняя ночь…
— Девятая, — сказал Михайлов.