Юрий Невский - Космонавты Гитлера. У почтальонов долгая память
– Кто здесь? Есть кто, что ли… – голос прошелестел среди взволновавшейся листвы, мелодично совпал с позвякиванием проволочек в венках.
– Я… здесь… – справившись с охватившей оторопью, вымолвил он.
– А ты что, нерусский, небось? – она принюхивалась к чему-то в воздухе (прислушивалась, что прошипела ей тершаяся о ноги кошка?). – Нехристь?
– Ну, в общем… как бы… такое дело… – развел руками Химу-Карматхан, «полевой командир» и «приверженец сепаратизма».
– Да и ладно. Господь с тобой, – кивнула женщина. – Постой тут. Защитница-то наша всех привечала.
И вдруг:
– Только это… мой дядя рассказывал! – Химу перевел дух, собрался с мыслями. – И мой отец, и мой дед, они помогали русским людям, которые в горы шли. Топографам разным, геологам, потом альпинистам. Даже спасали многих. Ведь горы не всех принимают.
Служительница, не обращая на него внимания, смела в картонную коробку листья, мусор, обернула и прикрыла в сторонке сухие, увядшие цветы обрывком пленки. Может, лишь кошка, остановив свое кружение, прислушалась к нему.
– А дядя мой… ну, он был знахарь деревенский, лекарь по-вашему, – сказал зачем-то. Очень важным показалось высказать это. – В общем, разное колдовство знал. А во время войны на целый немецкий отряд нагнал такой морок, что они все сгинули. Дядя мой вон каким был! А немцы шли на вершину, оттуда хотели отправиться на Луну, добыть Лед Вечной Жизни. Потом передать его восьмистам чистокровным арийцам, батальону бессмертных. Тогда бы взошло черное солнце Третьего Рейха, началось их Тысячелетие!
– Ну что ты там горгочешь по-своему… Что горгочешь? – женщина махнула в его сторону рукой с тряпкой. – Говори по нашему. Нечего горготать! Раскаркался. Пришел, так лучше постой да помолчи.
Поговорили просто, вот и все.
– А на-ка, вот тебе… цветочки-то, засохли… – она протянула несколько увядших, поблекших роз.
Бутоны ссохлись и съежились, стал неузнаваемым блеск того дня, когда они впитали в себя влажный запах реки, шелест трав, шорох крыл в небе. Розы чайного цвета.
– Но это бла-а-лепие-е… С могилки-то. Возьми себе, ничего. Можно к больному месту прикладывать. В чай даже заваривать, от болезни какой. Или так, хорошо.
Машинально взял невесомые стебли, положил в сумку среди тех цветов, что прикрывали притаившуюся на дне видеокамеру. Странное благословение Провидицы? Или предупреждение? Знак свыше. Но что-то неуловимо изменилось, стало другим. Прибавилось птиц. Слетелись прямо сюда, что ли? Или их было столько, он не замечал. Шумели-то вон как.
Отснял почти целую кассету. Ничего сложного. С тихим электронным жужжанием камера пожирала все видимое, всасывая окружающее разноцветье, благоухание цветов, шорох пролетающего ветра, голубизну неба, зелень деревьев. Перерабатывала, как целый японский завод. Сматывала в черные метры, запрессовывала в черный контейнер. Осталась лишь одна серая мгла, застившая все вокруг.
Отступил немного в сторону, отошел дальше, приблизился. Рамка видоискателя похожа на оптический прицел, он держал в нем картинку, мягко придавливая спуск. Но прямо на лик Провидицы старался не наводить. Все же спрятан за японским объективом, линзами. Линзы, объективы… разбитые и расколотые… чего это припомнилось вдруг? Странно, зачем этим арабам русская блаженная? Да и умерла она больше полувека назад. А народ к ней все идет. Или они высушат эти пленки? Перетрут в порошок? Будут добавлять в чай от разных болезней? А возможно, это новый вид психологического оружия? Цветы, цветы, цветы
и птицы
все больше заметна какая-то рябь, мельтешение, шорох, движение вокруг. С предупреждающим стальным пением, он почувствовал внутри ту скрученную пружину, что в молчании гор держала настороже (осыпались камни? хрустнула ветка? запахло гарью? взвели затвор?). Птицы. Их и до этого было немало, но чтобы столько сразу… Просто нашествие. От них вокруг потемнело. Серая орда. Воинство. Морок. Туман. Нет, их не должно, не может быть столько! Или их здесь прикармливают? Или это такие приборы (прослушивающие, записывающие, фотографирующие), за ними тянутся в листве провода, они подключены к следящему здесь за всем устройству. Но что это он…
Птицы и птицы.
Воробьи, голуби, галки, синицы, вороны. Разве всех распознаешь. Пернатые горожане. Птичий базар. Ничего, он будет снимать. Или это массовый психоз, всеобщее помешательство? От работы радиолокаторов и даже сотовых телефонов у них может заклинить в башке какой-то навигационный кондачок, – говорили в передаче по телевизору. Уплотнившаяся, затянувшая все просветы масса. Воздух загустел от трепета крыльев. Да и воздуха почти нет. Они не слетались, а вставали, казалось, каждая на свое место. Плотно пригнанные друг к другу, словно патроны в обойме. Ждут какого-то знака? Его провоцирующего движения? Расселись повсюду, громоздятся друг на друге, цепляются гроздьями. Но без перепалок, молча. Что они, со всей Москвы сюда слетелись? Бред какой-то.
Со все возрастающей тревогой глянул под ноги… где уже никакого места. И там разгуливал, как бы примериваясь, по-боксерски подпрыгивая и разминаясь перед схваткой, особо наглый голубь. Настоящий отморозок! Ободранный, с кожистыми проплешинами на голове, на месте вырванных перьев, на вертлявой противной шее. Культя вместо хвоста, весь в клочьях, красноватые глазки его злобно косили. Выбирает момент. Таким же лысым, жилистым, вертлявым… был инструктор по рукопашному бою в разведлагере арабов, где Химу проходил подготовку. Не то кореец, не то китаец, кто его разберет. Но злой был, черт! Так саданет под ребра, стоит зазеваться, маму родную забудешь.
Но эта гадина, кажется, перестала раздумывать. Юго-восточный пернатый… (воспоминание о подлом инструкторе было последним, явно оформившимся)… подпрыгнул или взлетел, крутанулся в воздухе… Да он же знает про мою рану, – с ужасом осознал горец.
И хищный клюв твари отточенным лезвием ледоруба долбанул в рану. И стал раздирать больное место. Химу заорал, размахивая руками, дико завертевшись на одной ноге. И получил удар в глаз, свет померк. Тут же какой-то дятел вцепился в затылок, долбил по темени. Его затянуло в воронку крылатого смерча. Крылья-лезвия и когти-крючья. Камера хрустнула, вырванная из рук. Покатились расколотые линзы. Они даже не обрушились, а сдвинулись, сомкнулись над ним, как камни. Он бил, молотил, расшвыривал, пинал, рвал что попало, что мог схватить, отбросить… А потом уже еле ворочался, обрастая месивом из крови, перьев, земли. Железный клюв раздалбливал часовое стекло у него на запястье, выковыривал циферблат, разрывал на кусочки время… Искореженные секунды, израненные минуты. Черная блескучая пленка опутала горло, связала по рукам и ногам. Серые могучие пальцы великана смяли его в комок, перемешав хрупнувшие внутренности, кости. Его отрывало от земли, тащило вверх, рядом проплыли верхушки деревьев. Промелькнули сплетения синих речных прожилок, коричневые бугристые плато, темная зелень курчавых лесов… что казались мхом, мягким мхом, куда хотелось упасть, обрести покой. Скальные утесы отбрасывали ножевой блеск, ветры свивали голубоватые воронки вкруг зубцов, искрящаяся парча ледников сборивалась у плеч вершин причудливой мантией, старческие морщины ущелий становились все глубже и безобразнее. Он знал контур этих горных нагромождений, эти озера, этот рисунок иззубренного плавника на хребте каменной рыбы. Сплелись корни длинных мазков и росчерков, свалены темные павшие стволы, ветви образовали густую крону. Коричневато-серые пятна, бледно-голубые языки ледников, головы вершин в нахлобученных шапках снегов. Да он хорошо знал это место. Это ущелье. Ущелье Зигфрида.