Теодор Старджон - Умри, маэстро! (авторский сборник)
В ее глазах стояли слезы.
— А.., я? Что насчет меня? — прошептала она больше потому, что ей хотелось помочь ему справиться с отчаянием, чем по какой-либо иной причине.
— Вы... Что-то было и насчет вас. Ах, если бы я только мог припомнить!.. Сейчас мне представляется, что это как-то связано с этим.., с этой игрушкой, с этой тварью. Вы росли в том же доме, в том же окружении, что и я, и мне почему-то кажется, что это делает вас особенно уязвимой перед этим существом. Я смутно припоминаю, что оно сделало с вами что-то такое, что.., что...
Профессор не договорил. Его глаза округлились от ужаса. Девушка по-прежнему сидела рядом с ним, поддерживала и утешала его. Тон ее голоса нисколько не изменился — изменилась она сама.
Ее лицо ссохлось и съежилось. Глаза удлинились. Уши стали вытягиваться, расти; сначала они сделались длинными, как у осла или кролика, потом превратились в покрытые редкими хитиновыми волосками клешни богомола. Зубы увеличились и стали огромными и острыми, как зубья бороны. Руки сделались длинными, суставчатыми, тонкими, как соломинки, а тело, наоборот, раздалось вширь, как туго набитый мешок.
От нее за версту разило гнилым мясом.
Из открытых лакированных босоножек торчали теперь длинные, мерзкие когти. Кожу покрыли свищи и струпья.
И несмотря на это она — оно — продолжало держать его за руку и смотреть на него дружелюбно и с состраданием.
***Джереми резко сел и отшвырнул Пуззи в угол кроватки.
— Это не смешно! — крикнул он. — Не смешно, не смешно, не смешно!!! Прекрати немедленно, слышишь?!
Чудовище село и посмотрело на него мягким, ласковым взглядом — ни дать, ни взять настоящий плюшевый медвежонок.
— Не шуми, — сказало оно вкрадчиво. — Оставь от нее мокрое место. Пусть она растечется, как жидкое мыло. Или пусть у нее в животе заведутся шершни. Можно засунуть ее...
Джереми заткнул уши обеими руками и крепко зажмурил глаза. Чудовище продолжало что-то говорить, но мальчик разрыдался и, выскочив из кровати, сбросил Пуззи на пол и наподдал ногой. Чудовище заворчало.
— Вот это — смешно! — выкрикнул мальчик. — Ха-ха!
То всхлипывая, то крича, он наступил обеими ногами на податливый, теплый живот Пуззи и подпрыгнул. Потом подобрал с пола корчащееся тело, швырнул через все комнату и попал в висевшие на стене часы. Часы и чудовище упали на пол почти одновременно, и шестеренки, пружины, осколки стекла и капли крови так и брызнули во все стороны. Джереми бросился к Пуззи и принялся остервенело топтать его, превращая в бесформенную, губчатую массу, и кровь из его изрезанных ступней смешивалась с кровью чудовища — той самой странной кровью, которую Пуззи закачивал в его шейную артерию.
Когда мать Джереми прибежала на шум, она едва не потеряла сознание. С ее губ сорвался отчаянный вопль, но Джереми продолжал смеяться и выкрикивать какие-то нечленораздельные угрозы. Врачу пришлось дать ему успокаивающее, и только когда мальчик уснул, он сумел заняться его ногами.
После этого случая Джереми так никогда и не стал крепким, здоровым мальчиком. Но врачам удалось сохранить ему жизнь, на протяжение которой он продолжал смотреть свои странные сны наяву. В конце концов его нашли мертвым в университетской аудитории, где он читал лекции по философии. Глаза его были широко открыты, словно перед смертью он увидел что-то ужасное, и этот нечеловеческий ужас заставил его сердце остановиться.
И молодая студентка, которая первой нашла тело, в страхе бросилась вон из аудитории, во весь голос зовя на помощь.
Шрамы
Бывают порой такие минуты, когда то, что носишь в душе, становится вдруг невыносимо тяжелым, и тогда от этого бремени хочется как-то избавиться. Но мир, увы, устроен так, что то, о чем думаешь и о чем помнишь, нельзя ни поставить на камень у дороги, ни пристроить в развилке дерева, как пристраиваешь порой тяжелый тюк. Только одно способно принять нашу ношу, и это — душа другого человека. Но поделиться сокровенным можно только в те редкие минуты, когда две души объединены общим одиночеством. Ни в отшельническом уединении, ни среди равнодушной толпы человеку еще никогда не удавалось избавиться от этого груза.
Работа по ремонту проволочных изгородей дает человеку одиночество именно такого рода, да так много, что рано или поздно он начинает чувствовать, что сыт им по горло. Это ощущение обычно возникает через две или три недели, когда дни слеплены из жары, укусов надоедливых насекомых и звона сматывающейся с барабана проволоки, а ночи полны звезд и тишины. Порой в такие ночи стрельнет сучок в костре, завоет вдали волк, и человек вдруг поймет, что его напарник тоже не спит и что мысли у него в голове ворочаются, разбухают, растут, с каждой минутой становясь все тяжелее. И если в конце концов они оказываются слишком тяжелыми, тогда обращаться с ними надо, как с хрупким фарфором, перекладывая вместо стружки долгими периодами молчания.
Вот почему опытный десятник так тщательно подбирает пары ремонтников. Человеку свойственно порой высказывать суждения и мысли, которые растут у него внутри, словно мозоли от кусачек и являются такой же неотъемлемой частью его самого, как порванное ухо или след пулевого ранения на животе. И хороший партнер не должен упоминать об услышанном ни после восхода солнца, ни даже после смерти напарника. А часто — и вообще никогда.
Келлет как раз и был человеком с затвердевшими от кусачек ладонями, с разорванным ухом и с пулевыми шрамами на животе. Сейчас он уже давно умер. Пауэре никогда не расспрашивал его об этих шрамах. Он и сам был хорошим ремонтником и отличным напарником. Обычно эти двое работали в полном молчании, и лишь одобрительно хмыкали, когда яма для столба оказывалась нужной глубины, или произносили коротенькое "дай-ка…", когда кому-то из них был нужен тот или иной инструмент. Устраиваясь на ночлег, они никогда не говорили "ты собери хворост" или "свари кофе", потому что кто-нибудь из них просто шел и делал, что нужно, не дожидаясь напоминания или просьбы. Поужинав, они сидели у костра и курили, и иногда разговаривали, а иногда — молчали, и порой сказанное было важным для обоих, а иной раз — совсем не важным.
Келлет сам рассказал Пауэрсу о своем ухе, когда однажды готовил для них скромный ужин. Присев на корточки с наветренной стороны костра, он держал над огнем сковороду на длинной ручке и, машинально наклоняя ее то в одну, то в другую сторону, смотрел на нее взглядом человека, внезапно заинтересовавшегося узором на кольце, которое до этого носил много лет.
– Один раз мне пришлось здорово подраться, — сказал он.