Ежи Жулавский - На серебряной планете
Я закрывал глаза и воображал, что в неустанном слитном грохоте морских волн слышу голоса этой первоначальной жизни. Шумят под порывами ветра мощные и стройные деревья, которым не приходится гнуться и сжиматься от ночного мороза, сквозь лесную чащобу пробираются огромные и сильные животные, предки здешних измельчавших существ, средь ветвей хлопают крыльями мощные летающие ящеры… Вечереет, и ветер приутих — и вот над туманом теплых болот восходит исполинский пламенный яркий диск Земли.
И кто знает, может, глядели на этот восходящий свет мыслящие очи со стен огромных городов и со стройных башен? Может, простирались к нему руки, оторвавшись от премудрой работы, чтобы приветствовать серебряного ангела-хранителя, который освещал долгие ночи?
Кто знает, может, догадывались некогда тут, на Луне, что на этом огромном шаре, висящем среди небес, тоже есть разумные существа, может, старались представить себе, как они выглядят, как живут?
И невольно обращалось мое воображение в иную сторону; отрывалось оно от Луны, как птица, вылетающая из клетки, и устремлялось дальше, через сотни тысяч километров пространства, туда, к той Земле, которую тоска моя так украшала и озаряла таким очарованием, каким закатное Солнце озаряет снежные вершины гор…
Обычно эти мои мечты на Кладбищенском острове прерывал Том, раздосадованный слишком долгим моим молчанием.
И возвращались мы домой, где Марта нетерпеливо ожидала мальчугана.
Здесь Том уже не принадлежал мне. Мать, истосковавшись в долгой разлуке, хватала его в объятия, а когда кончались бесчисленные страстные поцелуи, садилась с ним на пороге и начинала свою вечно повторяющуюся повесть о молодом, красивом и добром англичанине, его отце, за которым она отправилась на Луну и который сейчас спит в песках великой безмолвной лунной пустыни… Под конец она уже рассказывала скорее для себя самой, чем для сына, и горячие обильные слезы ее лились на светлую головку ребенка.
Педро, сломленный, удрученный, брался за какие-то дела по хозяйству или отправлялся обихаживать девочек.
А я, никому не нужный, снова отходил в сторону, чтобы раздумывать в одиночестве или заниматься какой-нибудь работой.
Шли часы за часами, Солнце вставало и закатывалось, проходили земные годы, с трудом вычисляемые по лунным дням. Том подрастал, и девочки бегали за ним по лугам, но для меня ничто не менялось.
По старой привычке я одиноко бродяжничал по всему пустынному краю, проводил долгие часы на Кладбищенском острове, а когда возвращался домой, неизменно видел печальную, молчаливую Марту и Педро, похожего скорее на призрак, чем на живого человека. И только тоска по Земле снова и снова поднималась в моем сердце и разрасталась с годами, пока не стала в конце концов невыносимым гнетущим бременем. Чтобы защититься от нее, я думал о новом поколении, лихорадочно хватался за работу, но в минуты передышки, когда, уставший и изнуренный, я падал на землю, тоска возвращалась — торжествующая, неотразимая; она вызывала в памяти бледные лица моих здешних друзей и бесконечные воспоминания о тех, кого я покинул навеки…
V
Там, где время отмеряется сменой времен года и Солнцем, орбита которого то поднимается, то снижается на небосводе, — там, на Земле, кончался уже седьмой год со дня нашего прибытия на Луну, когда Марта почувствовала, что в третий раз станет матерью. Она с нетерпением ожидала рождения ребенка, надеясь, что это будет сын, которого она заранее предназначала в слуги Тому. Она и не скрывала этого, напротив, как только ощутила, что после долгого перерыва ей снова предстоит стать матерью, сказала нам:
— Теперь лишь я буду спокойна, когда дам наконец Тому слугу и раба.
Она проговорила это с виду равнодушно, как говорят о вещах вполне естественных, но я уловил в ее голосе странную многозначительную нотку…
Это было как возглас торжества, купленного такой тяжкой ценой, что оно уж почти перестает быть торжеством, как вздох труженика, сбрасывающего с плеч добровольно взваленное бремя, — с отвращением, но и с радостью, что донес это бремя туда, куда намеревался, и не упал, не бросил его на полпути.
Педро, окончательно сломленный, давно уже спокойно переносил жестокости Марты, которая непрерывно ранила его каждым словом, каждым поступком, так легко и неумолимо, словно делала это бессознательно, будучи лишь орудием некоего злого рока. Но в тот раз, услыхав слова Марты, Педро глянул на нее своими потускневшими глазами и язвительно усмехнулся, а потом схватил Тома за плечо и, притянув его к себе, начал осматривать. Том был умственно очень развит, но выглядел весьма хрупким для своего возраста. Отчим отвернул широкий рукав его рубашки и обнажил худенькую детскую ручонку, легонько шлепнул ладонью по его узким плечам, ощупал бедра и колени, постучал по груди, опять ехидно усмехнулся, положил руку на голову перепуганного мальчика и неспешно процедил, уставившись на Марту:
— Да… Том, в конце концов, достаточно силен, чтобы верховодить над девочками, но его брат может оказаться сильнее.
Марта побледнела и тревожно взглянула на мальчика.
Но ее беспокойство длилось недолго. В сверкающих глазах ребенка она, видно, прочитала то, что испокон веков можно было прочесть в глазах созидателей нового строя, ибо лишь усмехнулась и коротко сказала в ответ:
— Том будет сильнее, даже если тот будет больше.
И действительно, Том уже в ту пору, будучи шестилетним мальчонкой, проявлял необычайную сообразительность и энергию. Он развивался очень быстро и как-то по-особому, во многом непохоже на то, как обычно развиваются дети на Земле. Он рано стал самостоятельным, и практическая жилка была у него так необыкновенно развита, что мы порой изумлялись. В нем не было и следа мечтательности, присущей земным детям. Том был рассудителен, так страшно рассудителен, что у меня прямо сердце болело, когда я глядел на эту светловолосую головку, в которой мысли, не прерываясь и не путаясь от капризных мечтаний, шли спокойным и слитным строем, словно под лысым черепом старца. Несмотря на это, мальчик был очень чувствителен: необычайно любил мать и ко мне сильно привязался. Одного лишь Педро он терпеть не мог. Всегда уверенный в себе и хладнокровный, как его отец, в присутствии отчима он казался оробевшим и смущенным. Впрочем, я даже не знаю, нашел ли я подходящее слово для описания того, что, вероятно, происходило в душе этого ребенка, когда он видел отчима. Том всегда так упрямо молчал при нем, что, казалось, предпочел бы вынести побои, чем разжать губы. Только глаза у него беспокойно бегали. Был в его поведении какой-то страх, но было и упрямство, и ожесточение, и ненависть, и отвращение… Педро чувствовал и видел это, и, мне кажется, он уже тогда побаивался этого странного ребенка.