Александр Шаров - Остров Пирроу
Он сел в кресло и снова ощутил властную потребность заменить последние два добрых дела — номер девять, касающийся курьера, и номер десять, касающийся сестры и пирога, — добрыми делами менее спорными. Потребность такую настойчивую, будто, только осуществив эту замену, он сумеет остаться на поверхности, выплыть из нереального, однако физически ощутимого серого моря, в котором он сейчас тонет.
Память, настроенная снисходительно, подсказала историю с защитой доцентом Януаровым диссертации на тему «Мне так кажется — как судебное доказательство».
Тогда он, единственный из пятнадцати членов ученого совета, подал голос против присуждения Януарову ученой степени.
«Для подобного поступка, особенно в то время, нужны были смелость, правдолюбие. И этих основополагающих качеств у меня все же оказалось побольше, чем у уважаемых коллег», — подумал Чебукин и совсем было собрался заменить курьера с незапоминающейся фамилией на черный шар против Януарова, когда память, продолжавшая распутывать ниточку, внесла уточнения.
Чебукин вспомнил, как после оглашения результатов голосования коллеги один за другим подходили к Януарову, дабы поскорее засвидетельствовать непричастность к злополучному черному шару.
Он остановил профессора Рысина и спросил, не кажется ли ему унизительным «хождение на поклон».
Рысин отмахнулся:
— Януаров известный сикофант, зачем с ним связываться?
— Но и ты пошел вслед за Рысиным на поклон, — не преминула подсказать память, снова настроенная обличительно.
— Я был последним! Значит, опять-таки проявил известное моральное превосходство перед коллегами, — оправдывался Чебукин.
— Да, ты подошел последним, но… — продолжала обличать память, — но, встретив холодный взгляд Януарова, испугался и стал приглашать его в гости, бормотать нечто совсем непристойное относительно огромного вклада в науку и необходимости обмыть этот вклад. Тогда Януаров действительно догадался о твоей причастности к черному шару и железным голосом отчеканил: «Вы забываете, с кем имеете дело». (Это звучало угрожающе и двусмысленно.)
— Нет, нет, — проговорил Чебукин, перебивая память, — к черту Януарова, ничего не поделаешь, пусть девятым номером пока останется курьер… Но неужто и в самом деле не было в моей жизни ничего более достойного наименования «доброе и смелое дело»?
Зазвонил телефон, и, узнав голос Ирины, своей аспирантки, Чебукин обрадовался возможности отвлечься от неприятных размышлений.
— Да, — сказал он с готовностью. — Я очень рад. У третьей колонны?.. Буду через тридцать минут…
18— Вы мне надоели. Уйдите! — сказало Отражение.
— Хорошо, но помните, если я удалюсь, исчезнете и вы.
— Пожалуй, я примирюсь и с этим…
Из записок неизвестногоОн не всегда говорил то, что думал. Но сказав что-либо, впредь думал именно так.
С. Дюгонь-Дюгоне. ПортретыГлавный недостаток извилин в том, что они извилисты.
А. П. Сыроваров, начальник Лаборатории перезаписи. ПриказыШагая рядом с Ириной, Чебукин совсем было собрался пуститься в откровенности, неуместные и не ведущие к цели, но внутренне необходимые сейчас, однако бис опередил его и повел дело изученной тропой.
— Так тянет на природу, в просторы… Человеку, посвятившему себя эстетике, истинная красота важнее всего, — начал бис рокочущим и переливающимся голосом.
«Затоковал… Колоратурный бас… Траченный молью первый любовник провинциальной оперетты», — зло и безнадежно думал Чебукин, с непривычной жалостью ощущая робкое тепло Ирининой руки.
— Неумолчный шелест деревьев, щебет птиц, — разливался бис. — Давайте отправимся за тайнами природы, как древние аргонавты за золотом!..
Чебукин взглянул на Ирину, но не как обычно, чтобы проверить действие слов, «скорректировать огонь», а бесцельно, с той же щемящей душу жалостью.
— Да, да… так тянет к птицам, к деревьям, — беззвучно шептала девушка, удивительно хорошея при этом.
«Ну конечно, — виновато думал Чебукин, любуясь ее новой красотой. — Ей и вправду представляется это самое — листва, мурава, бабочки, соловьи, а в мыслях биса — я-то ведь знаю — протертые влажной тряпкой листья пальмы над столиком в уединенном углу ресторана Нерпа, где всегда кончается первый этап „плавания аргонавтов“».
— К природе… как аргонавты, — шептала Ирина, и самые пошлые слова в ее устах приобретали новый, вернее — старейший, первозданный смысл.
— Я тоскую по красоте, как плененная ласточка по воздушному океану, — разливался бис. — Безграничность стихий и такая же необъятность музыки. Грандиозность Баха. Бранденбургский концерт та-ра-та-та-лю-лю-та-ра…
«Это, коллега — шестипудовая ласточка, никакой не Бах, а „Подмосковные вечера“, да еще префальшиво исполненные», — подумал Чебукин.
— Лю-лю-лю-ра-ра-лю-ра-ра-ра, — не заметив подлога, чистым, серебристым голоском подхватила Ирина. — Лю-лю-ра-ра-та-та-та-та…
«Вот это не „Подмосковные вечера“; это, верно, и есть Бах, которого я, к сожалению, совершенно не знаю», — думал Чебукин.
Он посмотрел на Ирину и впервые за время короткого романа, а также предыдущих коротких романов бескорыстно залюбовался девушкой, чувствуя, что сердце бьется чаще, горло пересохло и нечто одновременно горькое и сладостное теснит грудь.
А бис развивал обычную программу:
— Музыка и ваша щедрая ласка — единственное, что может согреть сердце, измученное борьбой с оппортунистами и догматиками, годами неустройств и теоретических размышлений. Женское тепло… трепет…
— К черту! — не своим голосом закричал Чебукин. — Трепач! Брехун!
Девушка испуганно оглянулась.
— Вам нехорошо? — нежно спросила она. И этот страх за другого человека, беззащитно протянутые руки открывали в ней новую красоту.
— Вы извините, — пробормотал Чебукин и тут же, услышав, как бис снова принимается за свое токованье, закричал нечто уж совсем непонятное кроткой аспирантке: — К дьяволу! Извините, я не вас. А вы тоже хороши — развесили уши. К дьяволу! К черту! К дьяволу!
Чебукин махнул рукой и побежал прочь.
Дома он, не ужиная, заперся в кабинете и, тяжело дыша, улегся на холодном кожаном диване.
— Чего ты волнуешься? Бис через три месяца отделится и будет жить самостоятельно, как… — пробовал он успокоить себя.
— Как тысячи других пустозвонов, — перебил внутренний голос, который прежде почти никогда не подавал голоса, а теперь стал проявлять поразительную активность. — Но сам ты ведь не отделишься от себя!