Александр Щербаков - Змий (сборник)
Брат был в отчаянии. Мадам Элиза уговаривала его применить к своим врагам хотя бы невиннейший антемат, но старший брат считал, что это было бы нечестно — применять такое средство, когда сведения о нем не опубликованы в "Вестнике изобретений", пусть даже в его закрытом приложении.
И наконец он решился. Он сам, по своему собственному методу переваял свою духовную сущность и превратился в не очень удачливого садовода-бирюка. Он порвал все связи с прежним кругом, и даже неизвестно, жив он или нет, а если жив, то где находится.
Любопытно, как оплачиваются услуги грузинской царевны: повременно или по метражу магнитозаписи? Судя по ее словоохотливости, все же по метражу.
С1 — 28:мадам
голоден и недолог
я слагался
вижу жив
лезу в узел
а жую ужа
низ неба бензин
верх рев
и лун нули
лазер срезал
о пел я лепо
а жую ужа
мазь ла бальзам
делологии гололед
иисусии
снес нонсенс
болвана в лоб болвана в лоб
алиса шанс наша сила
гни ври о ирвинг
и ешь шеи
и макрогубы бугорками
безумия и музе б
мадам
(Принадлежность этого опуса перу автора записок прогоном по ОИП не проверялась. Его палиндромического построения сам я не заметил, и это был единственный случай, когда отнесение текста к поэтическим было проведено экспертом. "Могу назвать десяток ХИ-ОП, которые весьма позавидовали бы автору, — заявил эксперт. — В добровольно вздетых веригах автор изворачивается предельно изящно, так что все это имеет приемлемо четкий трагикомический смысл". — "А это не машинные стихи?" — спросил я. "Хотел бы я заловить чудака, способного обеспечить такой результат на машине за рационально мыслимое время! Я бы половину лаборатории уволил и ходил вокруг него на цыпочках", — ответил эксперт, известный в своих кругах алгебраист-поэтолог.)
В:Решительная битва скромной науки со спесивым невежеством, всяческое
торжество первой и безоговорочное посрамление последнего
— Я человек Ренессанса. Мне тысяча лет. Меня породила стоячая давка цехов и гильдий, маразм общин, увязших в чуме и усобицах, я его сжатая антисуть и разнавсегда не желаю иметь с ним ничего общего. У меня эйфория независимости, я желаю следовать только собственной воле, я пою даже от возможности жестоко платиться за это, меня проще убить, чем загнать назад, в скотные дворы круговой поруки и всеобщего равного прозябания. У меня не бывает ни соратников, ни обязательств, и поэтому слова «измена» и «предательство» для меня ничего не значат. Сейчас и здесь я потому, что так мне угодно, а завтра я уйду и не оглянусь, и упрекать меня в этом бессмысленно.
Недобертольд орал. Кажется, я его допек.
— И мне, такому, как я есть, культура обязана всем. Пусть я не раскрыл тайн природы, но я привел их к виду, удобному для употребления, преобразовал производства и искусства, осознал безмерный мир как комок сырой золы, открыл уму тысячу иных, истинно бесконечных пространств, и физических, и духовных, где я волен и неукротим, невзирая ни на какие внешние обстоятельства.
Никого так не боятся ваши ханы и свинопасы, как меня. Да! Они удавили бы меня в уголку, если б знали, как без меня понукать оравами, мясом и потом которых сыты и озабавлены. Сопя от ненависти, мне дают жить, — чтобы грабить меня. И грабят, потому что знают: за свою свободу я отдам все, что произвели мой ум и руки. Ибо произведенное, сделанное для меня мертво, а живо лишь творимое.
Вот творимого я не отдам, я никого к нему не подпущу, я буду грызться, как бешеный пес! Не подпущу, слышите вы! Не подпущу!
Я хватил ладонью по столу так, что какая-то дрянь мерзко звякнула, и попер на приступ:
— С чего вы взяли, что это — «ваше»? Это мое! — потому что первому пришло в голову мне. Это Мазеппово! — он ногти и зубы искрошил, пока выковыривал. А вы — паразит, карманник с философией, нового Ферми из себя корчите. Отобрать у вас этот кусок и во всеуслышание кинуть любому, кто пожелает, — это уж такая справедливость, что проще не бывает! И элементарное приличие по отношению к тем, кто способен такие пилюли штамповать и разбрасывать по белу свету.
Недобертольд ощерился и отработал на знакомый мотив.
— Опять эти сказочки для нищих духом! Нет, это все-таки похабщина: недоумок нечаянно нашарил в мусоре алмаз и теперь корчит из себя пророка-теоретика! До чего вы мне противны, вы, мартышка со счастливым билетиком в вечность! Уймитесь, вам и так уже повезло сверх всяких приличий, и дайте дорогу тому, кто не боится труда и умеет трудиться!
— Это вы-то умеете трудиться? Вы фат и шут!
— Фат и шут?! Ну хорошо! Идемте, я вам кое-что покажу. Только бы вы сумели понять, о чем речь, и я заставлю вас вылизать все ваши словечки и прихлопну, как удачливую вошь! Идемте, вы, подханок!
— Идемте! Куда прикажете? Идемте!
— Идемте!
— Да, да! Идемте!
Добеседовались! Ни у него, ни у меня уже слов в языке никаких не осталось, одно голое бешенство, которым вьючат первое попавшееся полумеждометие.
И он привел меня в свой цифирный чулан с дохлыми дисплеями и врубил залюбленный трехмерный фонарь.
— Глядите!
В глубине фонаря заклубился рой синих и красных блесток, слитых в пульсирующий, текучий эллипсоид.
— Ну и что?
— Извольте ждать. Это модель ядра обычного урана-235. Мое производство. Период полураспада — семьдесят миллионов лет. Демонстрационный масштаб во времени замедлен в миллиард раз, чтобы вам удобнее было разглядывать. Ждите. Ядро может распасться сию секунду, а может валандаться перед вашими взорами в таком вот виде до конца времен. Я сам его сроков не знаю, я, который его соорудил. Зримая определенность на играх неопределимого. Уж и так подступались к этому, и сяк, а соорудил я, шут и паразит, как изволите выражаться. Ждите, ждите. Вдруг вам еще раз идиотски повезет, и вы увидите то, чего еще никто не видел, даже я — самопроизвольный распад этой погани, от которой, знать о ней ничего не зная, греются миллиарды вам подобных. Ну, насмотрелись? Все. Не смею больше отнимать ваше драгоценное время.
Это впрямь было здорово. Завораживало, услаждало, порабощало. Перед такой картинкой можно было сидеть веками. Глубоко же мы въелись в печенки природе, если куланы-муфлоны имеют возможность играть в красоту!
— Пусть эта буля играет себе там, где ей положено играть — в насекомстве регистров. А мы, разумные люди, обозрим фокус номер два. Хоп!
В фонаре явились четыре шара из тех же блесток, плотно сжатые в тетраэдр. Тетраэдр дышал, колыхался, но было в нем что-то жесткое, неизменное. Из его центра вырывались и вились вокруг синие блестки. Немного, с десяток.