Колин Уилсон - Философский камень
Я находился на узкой кривой улочке, где крытые тесом дома сходились над головой почти вплотную. Вонь исходила от булыжников внизу, скользких от испражнений, мочи и объедков. Посередине улицы тянулась широкая сточная канава. Однако прохожих запах улицы, судя по всему, нисколько не занимал. Через канаву (по которой, я видел, плыла дохлая кошка) бойко перепрыгивал малец; при каждом его прыжке над канавой взвивались полчища потревоженных навозных мух — огромных. По улице над канавой протарахтела запряженная парой лошадей карета. Она была без рессор, а поэтому немилосердно тряслась и подпрыгивала на булыжниках. Большинство людей выглядели донельзя бедно. Со двора меж двумя домами показался весьма щеголевато одетый мужчина; к ногам его были пристегнуты какие-то металлические предметы, приподнимающие его над канавой на три-четыре дюйма; шел он неуклюже, с металлическим клацаньем.
Нельзя сказать, будто я спал. Я досконально ощущал, что бодрствую (хотя весьма поверхностно) и даже что нахожусь в Британском музее. Литтлуэй спрашивал потом, мог ли я перемещаться по улице, как обычно происходит во сне. Ответ: нет. Несмотря на то, что я ощущал ее присутствие физически, свое тело я фактически не сознавал; я представлял собой созерцающий ум в чистом виде и сцену мог изменить, просто подумав о чем-нибудь другом. Странным во всем этом было ощущение того, что я знаком со всем, на что смотрю, словно я лишь воссоздавал исключительно четкие воспоминания детства.
Я сменил ракурс наблюдения, переключившись на конец улицы. Там по всем четырем углам громоздились телеги, с которых торговцы продавали съестное. Тот, что ближе ко мне, подавал из большого керамического горшка вареную рыбу. Возле, на деревянной доске лежала капуста — вареная, листья уложены стопкой, образуя эдакий «кирпич»; торговец попросту насекал «кирпич» ломтями, словно это был сыр. Плавающие в горшке куски рыбы и мидии имели вид крайне неаппетитный.
Примечательным для Лондона конца шестнадцатого века (у меня не возникало ни малейшего сомнения, что передо мной именно эта эпоха) было то, что участки невероятно скученной застройки перемежались пустырями. Я смотрел через площадь, дома вокруг которой были крупнее тех, что на «моей» улице. Окна обрамлены были освинцованными рамами, причем застеклена лишь верхняя половина окна, а нижняя имела открывающиеся ставни для доступа воздуха (на улице за мной застекленных окон почти не было; имелось только место под ставни). В центре площади горел огромный костер; языки взметались на вышину дома, — и издавала немилосердно душную какофонию артель менестрелей, вооруженных дудками, барабанами и смычковыми. Особенно бросалась в глаза узость крыш, из которых некоторые смотрелись вообще как ведьминские шляпы. Некоторые из домов имели водостоки, с которых дождь, видимо, лил прямехонько на идущих внизу пешеходов. На той стороне площади виднелась зеленая прогалина с деревьями. На фоне неба различалось несколько изящных церковных шпилей. Еще обращало на себя внимание обилие флагов, вымпелов и флюгеров на крышах — видно, лондонцам нравилась придавать своему городу праздничное обличье. Вместе с тем общий вид был не праздничным, а, скорее, убогим и навевал глухую тоску. Дерево — основной материал домов — было по большей части некрашеным. В воздухе стоял какой-то странноватый, специфический запах, перебивающий на открытой площади даже застоявшееся «амбре» мочевины, Такое не поддается описанию. Нечто заплесневелое, одновременно с тем смолистое, при всем еще этом и какое-то пряное, отдающее не то корицей, не то гвоздикой (я заметил, что очень многие жители из тех, кто одет побогаче, имеют при себе ароматические шарики, на ходу то и дело поднося их к носу. Дефо упоминает, что их во время чумы считали предохраняющим средством от заразы).
Ирреальности во всем наблюдаемом не было. Происходящее я различал с такой же ясностью, как пару часов назад лица пешеходов на Пикадилли. Из мужчин здесь многие носили бороды; популярностью, похоже, пользовалась округлая, «под Генриха Восьмого»[164]. Удивительно большое число лиц из тех, что я видел, имело гротескные дефекты. Неподалеку спиной ко мне стояла стройная девушка лет шестнадцати. Стоило ей повернуться, как стало видно, что у нее отсутствует левая ноздря, все равно что срезана ножом. У многих людей лица были изъязвлены оспинами. У большого числа женщин — даже молодых — волосы были с проседью: вполне вероятно, из-за недостатка каких-нибудь витаминов в питании. Заметил я и нескольких крыс, без опаски трусящих через улицу, словно собаки; это натолкнуло меня на мысль, не является ли обезображенность лиц частично следствием того, что крысы нападают на спящих младенцев.
Пожалуй, больше всего из увиденного подавлял вопиющий контраст между богатством и нищетой. Отдельные особняки, величавые, как на полотнах Рембрандта, красовались бок о бок с глинобитными лачугами. По площади сновали затейливо разукрашенные кареты и неказистые крестьянские возы, нередко на скорости, довольно-таки опасной для пешеходов. В людской толчее, наряду с франтоватыми господами при мечах, теснились нищие.
Я обратил внимание, что по современным меркам одежда на людях была удивительно груба. И богачи, и бедняки здесь носили в основном чулки из толстой грубой шерсти; ткань одежды немногим отличалась от мешковины. Но несмотря на это, люди имели достаточно здоровый вид; кстати, тучных людей, и мужчин, и женщин — таких, что глыбы жира просто колыхались — встречалось больше, чем в любом из современных городов.
В зал рукописей я возвратился с неимоверным облегчением. Походило на возвращение после долгого (и довольно неприятного) странствия. Я посмотрел на часы: всего лишь половина пятого. Между тем, мне казалось, что я отсутствовал несколько часов кряду. Тронув Литтлуэя за руку, я прошептал: «Пойдем». Мы сдали рукопись, томик сонетов и отправились из зала. Когда вышли на двор музея, я поймал себя на том, что у меня тихий восторг вызывает воркование голубей, залитые солнцем деревья, аккуратные фасады домов напротив, легкие платьица девушек.
Когда садились в машину, я в нескольких словах изложил Литтлуэю, что произошло со мной в зале. Тот взволновался, пожалуй, больше моего (мной сейчас владела какая-то странная усталость и апатия). Он переспросил меня по крайней мере раз пять-шесть:
— Так ты уверен, что это был не сон?
Я отвечал, что абсолютно уверен: я же открыл глаза и огляделся, прежде чем снова углубиться до «виденческого» уровня. Тогда он начал допытываться, уверен ли я, что мне не снилось, будто я оглядываю зал. В вопросах уже не сквозил обычный для Литтлуэя осторожный скептицизм; он действительно не сомневался, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Его интересовало теперь, что именно случилось, каким образом.