Вадим Шефнер - Имя для птицы, или Чаепитие на желтой веранде
Так или иначе, страшного Пуанкаре-Войну повидать мне не привелось: в Париже я побывал уже при де Голле, в 1968 году, в составе писательской туристской группы. Город удивил меня именно тем, что не вызвал во мне ошеломляющего удивления; мне все время казалось, что я когда-то уже ходил по его улицам, город был будто вспомнившийся сон. Впрочем, тут я не смею претендовать на оригинальность: такое же впечатление Париж производит на многих; все уже заранее побывали в нем по книгам, картинам, снимкам и фильмам. В Париже есть величественный уют, но если бы, скажем, я был марсианином, существом абсолютно беспристрастным в оценке земных урбанистических красот, и притом бессмертным, и если бы мне предложили на выбор для вечного жительства два города: Ленинград и Париж, то я и тогда выбрал бы свой Питер. А что мне в Париже пришлось явно не по душе -- так это неразумное обилие частных легковых автомобилей. Они гнездятся и ползают там повсюду; бульвары, улицы и переулки города, будто складки старого одеяла, полны этими лоснящимися, гладкими клопами, и все они сосут земную кровь, и все извергают из-под своих лакированных задниц дымный смрад. Позже такое же засилье автомобилей я видел в Стокгольме, Копенгагене, Токио, Осаке -- и стал еще более убежденным сторонником общественного транспорта.
Что касается Лувра, то в нем наибольшее впечатление произвели на меня не те произведения знаменитых живописцев, которые я давно знал по репродукциям и копиям, а две картины из тех многих полотен, которые я увидал впервые: "Война" Руссо и трогательный "Бедный рыбак" Пюви де Шаванна. Вернувшись в Ленинград, я поведал об этом знакомому художнику, и он сожалеюще покачал головой и сказал, что у меня плохой вкус. Что ж, так оно, очевидно, и есть. Но ведь эти два художника тоже для кого-то писали, не для самих себя, -- и вот я один из тех, для кого они трудились. Надо полагать, что вкус (хороший или дурной) вырабатывается в детстве. Я же в детстве видел картины и хороших и плохих художников главным образом в виде черно-белых репродукций в старых журналах типа "Нивы" и "Пробуждения". В картинах этих меня интересовало, что там изображено, а не как изображено, да этого как я и не мог знать из-за качества репродукций. И получилась странная вещь: я хорошо ощущаю и запоминаю цвета и оттенки, я ощущаю себя живущим в мире красочном, цветном, однако в отношении живописи мною владеет колористическая слепота: всякую картину я читаю не как специально цветное изображение, а как раскрашенный штриховой рисунок. Я, например, люблю Дега, но если бы его танцовщицы стали вдруг не голубоватого, а желтого или зеленого цвета, я бы любил его по-прежнему: ведь динамика рисунка осталась бы для меня прежней. При всем своем примитивном отношении к живописи я не равнодушен к ней, она действует на меня, и зрительно я помню многие картины (но помню их опять-таки в черно-белом изображении -- даже если видел их в подлиннике). Как знать, быть, может, не я один так воспринимаю живопись?
Вернемся к Ане. Узнав, что мать не собирается воспользоваться ее предложением, она решила проявить свою заботу по-другому. Однажды почтальон принес к нам в ведерниковский дом извещение о посылке. В ней оказалась пшеничная мука, сахар-песок и сахар-рафинад, жир, сгущенное молоко и еще кое-какая снедь. Упаковано все это было солидно, профессионально: такие стандартные посылки комплектовало и рассылало какое-то акционерное общество, надо было только внести деньги и указать адрес получателя. В доме воцарилось продовольственное благополучие, которое, впрочем, продолжалось недолго: мать поделилась вкусными вещами с Ведерниковым и сослуживцами. Затем пришла посылка вещевая: в ящичке, кроме всего прочего, чего я уже не помню, лежали ботинки моего размера -- блестяще-коричневые, на толстенной подошве с пижонски широким рантом. Они всем в доме понравились, и только Ведерников-отец сказал с пренебрежением, что это фабричный товар, бросовая работа, такие долго не проносишь. На следующий день я пошел в них в школу. Я шагал бодро, блестящие ботинки вроде бы придали мне надежду на что-то. Но, увы, их высокие подошвы успеваемости моей не повысили.
Затем пришла еще одна продовольственная посылка, посланная уже не из Франции, а из Нидерландов. А через некоторое время мать получила письмо с красивыми марками на конверте; в письме том Аня сообщила, что муж ее убил человека; в их загородный дом проник грабитель, и его-то и пристрелил Анин муж. И хотя убит вор, все же по тамошним законам Аниного мужа ждут судебные неприятности. Больше посылок от подруги мать не получала, да и писем, кажется, тоже.
28. ПУТЕШЕСТВИЕ БЕЗ УДОБСТВ
Приближалось 12 января 1924 года, мне исполнялось девять лет. Прежде ко дню рождения мать всегда готовила что-нибудь вкусное и непременно делала подарок -- разумеется, по тогдашним средствам и возможностям. Но на сей раз она заранее сказала, что никаких презентов ожидать мне не следует, я не заслуживаю их. Такое предуведомление огорчило меня и даже озлобило; быть может, именно оно и подтолкнуло меня к бегству из дома.
Случилось так, что в первых числах января к матери заглянула детдомовская фельдшерица Анна Васильевна, добрая знакомая ее еще по Хмелеву, а теперь служившая в рамушевском детдоме. Она вручила матери письмо от Зои Арсеньевны; в те времена многие старались пользоваться оказией, чтобы избежать расходов на марки. Фельдшерица приехала в Старую Руссу за медикаментами, а кроме того, привезла к зубному врачу двух детдомовцев: Витьку (он был из старшей спальни, фамилии и клички его не помню) и Колю Ситника (Ситникова), с которым я в детдоме дружил. Анна Васильевна зашла к нам вместе с ними, и, пока она беседовала с матерью, у меня с ребятами в сторонке шел свой тихий разговор. Сперва я пытался всякими неуклюжими иносказаниями выведать что-нибудь о Леле, но ничего из этого не вышло: ребят Леля совсем не интересовала, они, видно, считали ее самой обыкновенной девочкой. Затем я начал жаловаться на свои учебные трудности. Надо думать, я все преувеличил, получились уже не трудности, а ужасы, и Витька сказал мне, что дурак я, если терплю такое, -- мне надо со всех ног уматывать и из школы, и из дому. Коля Ситник присоединился к его вескому мнению. Я удивился, как эта мысль о бегстве самому мне раньше не пришла в голову. Но одному бежать страшновато... И вдруг выяснилось, что ребята тоже готовы удрать из детдома. На этом разговор наш прервался, так как Анна Васильевна собралась уходить.
Через день или два, часа в четыре вечера, когда чуть-чуть смеркалось, я сидел в комнате один -- мать ушла с сестрой на прогулку, -- и вдруг входит Коля Ситник.
-- Витька на бану дожидается! Похряли туда! -- заявил он с ходу. -- Или ты сдрейфил?