Т Пьянкова - Тараканья заимка
Мармухина мыза, или Тараканья заимка (как теперь обзоринцы именовали отводную заречную усадьбу) была поставлена покойным ныне Евстигнеем Мармухою (портным от господа бога, человеком доброславным) где-то около тридцати годов тому назад. Она была сорудована Мармухою после того, как в его молодой, согласной семье появился первенец, все тот же Корней. Младенец оказался от самых бровей до ключиц облитым сплошной кровавой рыхлиною родимого пятна. А наши бабы обо всем бают, даже о том, чего небеса не знают. Так вот, они уверили Арину Мармушиху, что она сама в том виновата. - Не след те, девка-матушка, носивши под сердцем дите, бегать было глядеть на большой пожар, - корили они бедную мать.- Не поостереглась. Вот оно сыночка-то и облило дымным пламенем... В тот же самый год вымолила Арина у Евстигнея своего согласия отселиться от основного народа куда-нибудь в глухую стороночку. Не то задергает, задразнит и без того на всю жизнь забиженного судьбою Корнеюшку людское злодушие. С той поры и притаилась Мармухина мыза на отшибе от таежного села Обзорина. Кроме косматой густоты нетронутого ельника была та заимка отгорожена от излишнего людского внимания еще и Малой Толбою - речонкой узенькой, втиснутой в крутые каменные берега. Речонка, хотя и не славилась ни широтой своею, ни глубиной - в сухую пору путного ведра воды не почерпнуть, умела, однако, всякой весною показать обзоринцам свой бесноватый характер. Откуда-то с далекого верховья в одночасье срывалась лавина тяжелой воды, замешанной на красной глине да на ледяной икре, скатывалась в Толбу и неслась ее руслом, сотворенным из дикого камня, студеной, гремучей молнией. Молния плевалась во все стороны злою пеною и сияла по всему телу рассеянной радугой мельчайших брызг. Вся эта изгибистая, сверкающая пропасть жизни ревела, стонала от избытка силы, грозилась вырваться из берегов. Но, слава тебе, Господи, покуда никогда еще не одолевала гранитных откосов. А где-то за оснеженной, полусонной покуда еще тайгою, она и вовсе истекала своим бешенством в Большую Толбу... Случай с появлением овального зеркала произошел на мызе аккурат под святые Сороки, или в ту самую пору весны, когда Земля наша матушка, после долгого зимнего покоя, только-только начинает просыпаться да поворачиваться с боку на бок, чтобы подставить свое залежалое тело под лучи молодого, ретивого солнца. От этого, знать, разворота и срывалась с поднебесного верховья лавина кроваво-льдистого потока. Рев взбесившейся Толбы да мелкая по земле дрожь берегового усилия, которое еле удерживало этакую зверину в гранитных пределах, вдруг докатились до Мармухина хутора, передались Корнею, оторвали его от зеркальной заботы, принудили сообразить, в чем дело. Поднялась Толба! И это чудо для старшого Мармухи оказалось не менее важным. Потому он поспешил натянуть на себя понитку8, вздеть на голову треух и малыми минутами оказаться на высоком берегу распаленной весною реки. Ему было хорошо видно, как по ту сторону Толбы набегали на берег да скучивались по-над скалистой крутизною взбудораженные обзоринцы. Солидный народ тревожной красотою весеннего своеволия восторгался очень даже сдержанно, в то время как ребятня, да и молодежь с ходу подпадали под настроение реки, полной дерзновенного воскрешения. Они ликовали: свистели и хохотали, глотничали, намереваясь перекричать голос реки, и плясали под дикие припевки, которые, однако, не были никому слышны, поскольку у всякого стоял в ушах стозвонный мартовский набат. Но веселье оттого казалось еще полнее. Народ и накатывал, и отступал, а Корнею со своего берега казалось, что на яру толпятся одни и те же люди, околдованные, как и сам он, жутким великолепием торжества коренного характера Земли. Вот и солнце мартовское, на восходе, казалось, робкое, притуманенное дымкой неуверенности, успело когда-то взбежать на небесный пригорок весеннего полудня и расхлестнуться во всю безоблачность теплыми лучами. Отзывчивое небо полыхнуло накопленной за зиму лазурью. Крас-ноглинистый поток Малой Толбы, под чешуёю наплавной, весенней накипи, засквозил отсветом прямо-таки живой, густущей крови. И получилось так, что он вроде бы отразил, увеличил и бесконечно размножил склоненное над водою лицо Корнея Мармухи, его дикую неповторимость. В необузданном разгуле природы обычно растворяются даже человеческие мысли, а с ними и душевная боль. Вот и Корней, забывши о своих печалях, упивался радостью природы. Он посмеивался над лихостью Толбы, что-то подборматывал ее грому, кивал да покачивал головою. Со стороны могло бы показаться, что стоит по-над кручею страшно добрый зверь. Этот зверь уважает неистовый норов того зверя, который беснуется под яром, любуется его неукротимостью, однако же заклинает его быть поосмотрительней, посдержанней, что ли: играть, да не заиграться; пугать, да не забываться... Сколько бы еще длилось это заклинание, кабы со спины до Мармухи не подскочил какой-то дурень, не толкнул бы его в загорбок, а затем не успел бы ухватить его за шиворот понитки. И на том спасибо, что ухватил, иначе нырять бы "доброму зверю" в ледяном потоке до самого океана. Столь безоглядным шутником оказался Мокшей-балалаешник. Он, раньше прочих гулевак услыхавший грохот весны, переполошил весь дом и наперед остальной братии прикатил на берег Толбы. Нет, не весенняя удаль позвала к себе Семизвона - выгнало его до реки желание поскорее убедиться в том, что теперь ему предстоит долгое сытное безделье. Обычно Толба бушевала никак не меньше недели, а то и за полный десяток дней затягивался ее приступ. И какие бы мостки да переправы прежде паводка ни городились через нее, всегда и все сносилось подчистую. Так что, в разливанную пору, человека на другую сторону реки сумел бы переправить разве что нечистый дух. Вот и теперь получалось, что дружная подвижка весны, всем как есть определившая свою долю восторга, одному лишь, и без того горестному Корнею, поднесла крупную дулю: подсунула на долгий прокорм, вдобавок к родному паразиту, еще целый пучок дармоедов. Такая нежданная забота осозналась Мармухою сполна за то время, покуда стоял он на берегу да, забывши о реке, глядел-видел, как следом за Мокшеем-балалаешником вытрухивал из-за молодых елок толстозадый брат Тиша Глохтун. Позадь его дробил снег быстрыми ножками Нестер Фарисей. Из-под его легкого венца волос, неприкрытых шапкою, этаким пистолетным дульцем торчал заложенный за ухо грифелек. Последним из-за ельника выбросил медленные свои ходули Прохор-Богомаз. Этот не ликовал. На его бородатом лице была образована полнейшая досада человека, оторванного от любимого дела. За такую вольность он сразу и откровенно невзлюбил весеннюю Толбу, потому и взялся швырять в нее все, что подворачивалось под его нервную, сухую руку. Однако же из-под насупленных его бровей время от времени сверкали огоньки жадного любопытства, оттого-то представлялось, что этот Дикий Богомаз и в самом деле живет за глухою ширмою. Живет для того, чтобы разглядывать через дырочку тайны чужих жизней. - Пфу! - плюнул Корней в сторону, и не захотелось ему любоваться даже Толбою.