А. Богословский - Спасение
Я шел молча и все убыстрял шаг. Скорее, скорее, да и морозец продирался сквозь мое убогое пальтецо.
Наконец мы свернули за угол и я подвел его к большой пышной витрине магазина колониальных товаров Распопова. Павел оглянулся вокруг.
— А что? По-моему, именно здесь я и объявился в вашем мире… Вот!
Он быстро подошел к афишной тумбе, и в потемках с трудом мне удалось разобрать на оторванной уже наполовину и занесенной снежной крупой афише анонс цирка Чинизелли.
— Да, — задумчиво проговорил Павел. — Это именно здесь и было, теперь я вспоминаю…
— Как же, как же… — от волнения мне было трудно говорить. Густой пар вырывался у меня изо рта. — Как же ты объясняешь все это? Твой переход.
— Ну, не знаю, — пожал он плечами в жалком армячишке. — Мы все так напичканы фантастикой, что даже и сообразить трудно. Ну, наверное, какая-то дырка там появилась во времени и стал возможен переход. Или произошло искривление вектора времени-пространства, как пишут фантасты. Шут его знает, я таблицу умножения-то плохо помню.
— А где же ты вышел? — вкрадчиво спросил я. — Конкретно — где?
— Так, — он задумался и еще раз осмотрелся. — Вот здесь я обратил внимание на сани, возле этой тумбы. Стало быть, шел я оттуда, от той вон подворотни… Или нет? Скорей всего от подворотни.
— Нет-нет, ты покажи, — сказал я настойчиво, но ласково. Боже, сколько во мне пряталось ехидства! — Как, прямо так и вышел из подворотни? Это же очень важно может быть для истории, для науки, для тебя самого.
— Как-как! — начал он раздражаться. — Смотри, вот шел, шел и вышел.
Он подошел к самой подворотне. Из нее, видно, дуло, ибо он поджимал ноги, как какая-то птица. Улица была безлюдна.
Я не знал, будет ли так, как я хочу, но попробовать было необходимо, и потому я самым невинным голосом попросил:
— Павел, а ты покажи мне еще раз все с самого начала.
Он усмехнулся и покачал головой.
— Не-ет, — сказал он. — Никакого риска. А вдруг я вернусь, а сюда больше попасть не смогу? Тогда прощайте денежки, прощай слава, так? Я…
И тут я сильно толкнул его обеими руками в сторону зияющей пустоты подворотни. Всю силу свою, малую от недоедания, усталости и нервных кризисов, вложил я в этот толчок. Павел охнул и боком рухнул в пустоту, но он не упал. Он просто исчез на моих глазах, растворился в воздухе. Дул ветер и закружил в подворотне змейку снега на том месте, где только что стоял человек.
Я подождал. Ровно ничего не менялось.
Я глубоко вздохнул. Сердце колотилось ужасно, ладони у меня стали влажными, и всего меня охватила противная, вялая слабость. Я повернулся и пошел вдоль улицы в сторону Моховой.
Мимо пролетели сани со смеющейся, гуляющей компанией, чуть не задев меня, и на мгновение меня обдала волна запахов вина и духов. Смех растаял вдали. Вновь стало темно и пусто, лишь уныло помаргивали рожки газовых фонарей. Москва засыпала под прозрачным пухом снега. Она не знала, что только что я изгнал из нее человека из будущего, странного молодого человека в смешных брюках и рваном армяке. Я не увлекался никогда фантазиями, но, как и всякий мыслящий человек, не раз задумывался над тем, какими они будут, люди, через пятьдесят лет, через сто. И вот я встретил одного. Конечно, я далек от обобщений, да и не могут, не могут быть плохими люди, летающие на аэропланах по небу, живущие в высоченных домах, мчащиеся в автомобилях, то есть достигшие расцвета мысли и прогресса. В этом обществе победила революция, в которой я понимал мало, но лишь знал, что преследует она идеи равенства, братства и добра, а разве это не прекраснейшие в жизни идеи. Просто волею судеб проник в наше время человек, не похожий на своих современников, недалекий, нравственно пустой и уродливый, а таких довольно и в наши дни. Природа подарила ему красивую, поэтическую внешность, но душевного добра лишила. И не мог, не мог я допустить надругательства над самым святым в моей жизни — над гениями русской словесности. Пусть я беден, нищ, но я честен! Пусть сулят мне миллионы, пусть прочат громкую славу и безмятежные удовольствия, — я честен! Перед собой, перед памятью, перед будущим. С каким же чувством буду вкушать я наслаждения, всякий миг помня о том, что продал? Да и какая цена может быть у духа человеческого, у национальной истории? Смешно и нелепо говорить об этом. Лишь больно и обидно, что там, далеко впереди, еще остались подобные людишки с мелкими мыслями и страстями, этакие жучки, для которых ничего нет высокого и святого.
Я подошел к своему дому совсем разбитый и замерзший, запорошенный снегом. Дворник-татарин хмуро поглядел на меня из окошка дворницкой. Я поднялся по темной и холодной лестнице в свою комнату в пятом этаже. Комната тоже была темной и холодной. Я зажег огарок свечи, и по обшарпанным стенам поползли странные, злые тени тревоги.
Я сел на ветхий стул перед грудой своих рукописей. Голову тисками сдавила боль. Свеча потрескивала.
Не знаю, долго ли проживу на этом свете и как сложится в дальнейшем моя судьба. Последнее время боли в голове становятся все чаще, и меня душит раздирающий легкие кашель. Но как бы там ни было, я уже внес свою лепту в развитие русской литературы: защитил ее от пакостника и торгаша, я защитил ее от червоточины, от маленького, но мерзкого жучка. Да не осудит меня мое время за этот поступок. И знаю еще, что мне будет не страшно уходить из жизни, ибо знаю то, чего пока не знает никто на Земле: любимая моя, великая русская литература будет жить долго и счастливо.