Святослав Логинов - Тени большого города
— А откуда вы знаете эту историю? — спросил Авалс.
— Слухом земля полнится, и как полежишь на земле с моё, то и не такое услышишь.
— Я почему-то подумал, что вы были тенью того скульптора.
— Я тень кухонной гнили, — важно произнёс плюгавый.
— Как же это? — Авалс пребывал в затруднении. — Тень отбрасывают одни предметы возвышенные, а тут вздор какой-то; во-первых, гниль сама по себе пятно и тенью обладать не может, а во-вторых, всё равно не бывает у гнили тени, хоть в лепёшку расшибись!
— Молодой человек! — укоризненно произнёс гниловатый, — запомните, в этом городе бывают и не такие происшествия, редко, но бывают. Обратите внимание, что и я, и вы, и вот он, с самого своего появления на свет расшиблены в лепёшку. Так какого вам ещё рожна надо? Каких доказательств взалкалось? Опять же, без света мы не существуем, но хотя когда-то появились на свет, но в нынешнем положении на свет появиться не можем — испаримся-с. Опять парадокс. Но не унывайте, само существование северной столицы — парадокс. Гранит и тени — дивное сочетание! Только здесь дома могут быть старше самого города; вроде бы только что отликовали праздник зоолетия, цифра 1703 всем намозолила сетчатку, а ведь на Васильевском острове стоит башня, выстроенная за полсотни лет до этой даты. И никто об этом не знает! Только здесь величайший певец города может быть величайшим его ненавистником. Да-да, я говорю о Фёдоре Михайловиче…
Авалс по темноте своей не понял, кого так по-домашнему помянул бомжеватый энциклопедист, а вот тень бывшего идеолога, хотя и полагала себя мясником, но на имя классового врага немедля сделала боевую стойку:
— Реакционер! Бесовщина!
— Это мы с тобой — бесовщина, — голос знатока лучился презрением, — а он при нас вроде патологоанатома при безвестных трупах. Неча на прозектора пенять, ежели у самого нутро прогнило.
— Это ты прогнил, интеллигент! — взорвался угловатый, — а я человек простой, рубщик мяса, я со свежатиной работаю!
— Как ты работаешь, мы знаем. Ложкой в борще ты работать мастер. В блокаду от людей одни тени оставались, а твой хозяин вон какую мамону наел, даже тебе перепало, до сих пор рассеяться не можешь.
— А сам-то!..
— Что я? Я, может, и не тень вовсе, а просто пописать вышел. Гнию себе потихонечку, интеллигентно…
— Фёдор Михайлович — это кто? — спросил Авалс, чтобы остановить свару.
— Достоевский. Великий писатель. Неужто позабыл? Или не читал вовсе?
— Я, вообще-то, читать не умею, — признался Авалс.
— Вот она, современная молодёжь, — ханжески вздохнул плюгавый. — Компьютер и видак заменили вам жизнь. А ведь это не жизнь, это тень жизни. Раньше люди были не в пример культурнее, по вечерам собирались всей семьёй, читали вслух. На столе лампа горит под атласным абажуром, глава семьи с книгою, повествует детские годы Багрова-внука, описанные господином Аксаковым. Опять же, взять роман «Василий Тёркин» знаменитого беллетриста Боборыкина… поучительная книга и злободневная, посвящённая, как сейчас сказали бы, экологическим проблемам. Хозяйка над вышиванием склонилась, бабушка с вязанием дремлет, дочери-гимназистки слушают прилежно: не прокрадётся ли на страницы описание роковой страсти. Оболтус-наследник ниткой котёнка дразнит, а всё одно, хоть в пол-уха, да слушает. От лампы в комнате уют, тени на обоях расположились с удобством и тоже слушают. Потому и в литературе разбирались не в пример лучше нынешних поколений. А то хозяева живые картины начнут представлять или театр теней. Тут мы первые… Нынче такого благолепия не сыщешь, нравы не те, — рассказчик обвёл взглядом невеликую свою аудиторию и экологически неблагополучное убежище. Все слушали, и даже день на проспекте притих и уже не так яростно громыхал трамваями. — Достоевского, конечно, в семейном кругу вслух читывали редко: писатель сумрачный, можно сказать, даже мизантропичный…
— Волюнтарист! — подал голос идеолог, но оппонент лишь глянул кротко, и угловатый умолк. Такова теневая сторона действительности, в реальной жизни всё было наоборот.
— Многое о Фёдоре Михайловиче говорят, а главного никто не понял. Достоевский не жизнь пишет, а изнанку её, не люди у него, а тени, не чувства, а надрыв и душевный излом. Женщины у него скрежещут, идиоты философствуют, вроде как я сейчас. Короче — наш человек. С тенями говорить умел и понимал их, как никто другой. Потому описывал непременно тёмную сторону человека. Вот бы кому подземный памятник поставить. Или в глухом дворе, где окна занавешены непросыхающим бельём, и кошки следят с кровли дровяных сараев.
— Достоевскому памятник есть, — подсказал Авалс. — Уже несколько лет как стоит. Я в ту пору ещё в школу бегал.
— Небось, посреди площади втюхали…
— На площади. Но не в середине, а так, с краешку. Там, где улица Правды начинается.
— Упаси боже от такой правды, — поёжился тщедушный, и массивный его недруг, кажется, впервые проворчал что-то согласное, хотя подумал, всё-таки, о другом.
— Закоулки тёмных душ были перед ним открыты, а вещей простых, всякому понятных, сумрачный российский гений не знал и не любил. И город наш видел только с теневой стороны, а в остальном ляпсусы делал преуморительные. Ведомо ли вам, милостивые государи, что название величайшего петербургского чуда принадлежит перу Фёдора Михайловича? Я говорю о белых ночах, тех самых, что так опьянили нашего молодого друга. До этого был таинственных ночей прозрачный сумрак. А волшебные слова «белая ночь» впервые сказаны по-русски Достоевским. А вот какова она, белая ночь, под пером Достоевского? Ну-ка, припомните… эх, да вы же неграмотные оба, один только крамолу между строк искать может, а второй прост, как вор-рецидивист. Ну, слушайте: «Была чудная ночь, такая ночь, которая разве только и может быть, когда мы молоды, любезный читатель. Небо было такое звёздное, такое светлое небо, что, взглянув на него, невольно нужно было спросить себя: неужели же могут жить под таким небом разные сердитые и капризные люди?» — а теперь скажите, любезные слушатели, какие такие звёзды привиделись великому писателю в разгар белых ночей? В эту пору внимательный взгляд разве что одну Венеру может заметить.
— Чистоговорка у него красивая, — не в тему произнёс Авалс. — «Неужели же могут жить», — если бы ещё вместо «могут» — «можут» стояло, совсем хорошо было бы.
— Я же говорил, — вновь загудел угловатый, — что он не писатель, а перерожденец и скрытый троцкист. Никакой правды жизни, одно буржуазное разложение.
— В лоб вам, что ли, дать? — риторически вопросил хлюпик. — Не сильно, а так, чтобы мысли в башке в правильном порядке улеглись. Не писал Достоевский природы никогда! Это герой его психованный видит звёзды, когда их на небе нет. Он на жизнь как бы из глубины колодца смотрит. Не звёзды у Достоевского, а тени звёзд. Литературщина, если угодно. Раз ночь — изволь звёзды живописать. Правда жизни тут ни при чём, тут властвует правда затенённого сознания. Белая ночь не интересовала Достоевского ни капельки, её он если и видел, то не разглядел.