Михаил Савеличев - Фирмамент
— Разумное и понятное, — согласился Борис. — Возможно в этом и есть настоящее счастье — быть мясным младенцем на каком-нибудь толкаче.
Одри отключила картинку визора и бросила его на снег к рюкзакам и баулам. Внутри был покой. Редкостное состояние глубокой гибернации и атрофии. Жидкий азот обтекал зеленоватый зародыш, похожий на головастика, и вытягивал, высасывал из его жизни последние остатки тепла, кристаллизуя в высшую оправданность существования. Пристальные спицы телеметрии разбирали когда-то живую плоть, слой за слоем отдирая и раскладывая на простынях мониторов длинные ряды оцифровки. Нет ничего в царстве количества, что не было бы сигналом или закорючкой в многомерном абаке вычислителей. Зародыш парил над купелью крохотной статуэткой между хищными рылами ультразвуковых молотов, вслушивающихся в шелест расчетов. Один неверный скачок напряжения, одна неверная вспышка в зеленоватой бесконечности потенциальной жизни, и безжалостные зубья трясучки сомкнуться на промороженном трупе, превращая его в туманное облачко мелких песчинок. В бесконечном конвейере нет ни жизни, ни смерти, ни жалости. Алгоритм. Ветвление вопросов и ответов. Полезен или бесполезен. Батарейка или кусок мяса. Все действительное — разумно.
Зачем она помнит это? И откуда вообще она может это помнить? Странное и неописуемое состояние замороженного головастика. Что-то тянущее и беспокоящее жесткие ребра графов, уверенную смену «да» и «нет», безошибочных расчетов и расчетливых ошибок. Хотя ей тоже знакома страсть, когда механизированное Я исчезает, растворяется в сосущем чувстве непреодолимого голода рабочей пиявки, но даже в такой поддельной человечности есть что-то звериное, инстинктивное, абсолютно непреодолимое, как сон.
Вечность — это то, из чего состоит время. Она таится за каждым мгновением, за каждым шагом из того, чего уже нет, в то, чего уже не будет никогда, подстерегает ядовитым чудищем в бездне рождающихся и гибнущих миров, в промежутке призрачных жизней, страстей, судеб, впиваясь клыками в запястья и утаскивая в бездонную нору. Стоит потерять контроль, споткнуться на шероховатости ледяной глади бездумного пребывания, увидев в стылой глубине синеву легкого отражения, и ты погиб. Бурлящий поток времени развернул тебя поперек течения, выбросил на отмель под жестокие удары наглых и всегда голодных чаек. Странный покой охватывает душу, и ей нет дела до терзаемой плоти, до белых птиц с кровавыми клювами и пуговицами вместо глаз. Согревающая кровь сочиться по телу, стекает на песок и расплывается вязкой, глянцевой лужей, которая оказывается небом, и так хорошо смотреть на отблески красного, на закат вечности, но чайки мешают, бьют громадными подлыми крыльями, тыкаются в глаза и приходится от них отбиваться, потому что твердые многогранники глазных яблок ворочаются в дырах скалящегося черепа и отдают в пустом своде настойчивым шепотом: "Борис, Борис, Борис…"
Одри все также сжимала его руку, ранки под скрепками слегка ныли, предчувствуя очередной сеанс питания. Пиявка… Ручная пиявка… Пиявку можно приручить, но от этого она не перестанет пить твою кровь. Она только это и умеет, даря взамен вечное проклятье наслаждения, привязывая к себе хозяина, отбирая по каплям его жизнь, и уже не разобрать — кто кем владеет под Хрустальным Сводом.
— Какое у тебя желание? — спросил Борис.
— Это не имеет значение, — сказала Одри. — Дойдет лишь один, а скорее всего — не дойдет никто.
— Но ведь у тебя все равно есть желание? Хочешь, если дойду я, то оно исполнится в любом случае?
— Бессмысленно. Для тебя — бессмысленно. Ты уже тот, кто ты есть. Чего может желать говорящая деревяшка?
— Крови?
— Это не так приятно, как ты думаешь. Знаешь, как казнят пиявок? Нужно ударить ее по затылку, размозжить центр насыщения. Совсем просто, главное чтобы удар был сильный. Есть большие мастера по такому делу. Шутники. Так их называют — шутники… Потом пиявка запускается туда, где скопилось много ненужных тел, в отбросы любого отстойника, в смердящее и отвратное логово уродов, больных, сумасшедших, в гнилое варево червей, которых нельзя назвать людьми, но чья кровь такая же на вкус… Наверное, только пиявки догадываются, что люди ничем не отличаются друг от друга. И приговоренная пиявка начинает… начинает питаться. Питаться. Хорошее слово. Без удержу, без насыщения, щедро одаривая перед смертью наслаждением, превращая муки в радость. Это, возможно, и есть милосердие? Она раздувается, становится неповоротливой, как пчелиная царица, но верные слуги, новообращенные, наркоманы умирания с готовностью подтаскивают к ней все новые и новые жертвы. Кровь извергается из пиявки, тело набухает, и даже кожа начинает потеть кровью ее жертв, но ей надо все больше и больше. Потом пиявка лопается. Бах! И нет. Но даже не это самое веселое. Самое веселое начинается после, когда выжившие понимают, что лишились своей богини, что они снова оказались во тьме ужаса, но теперь к этому ужасу добавилась еще и невыносимая боль наркотической ломки… Именно так меня и научили веселиться.
Скоро льда в фарватере почти не осталось. Раскаленная нить окуталась пузырчатыми соцветьями, которые гроздьями отрывались от бесконечного стебля и всплывали на поверхность, обдавая упрямые льдинки жарким дыханием пара. Включились сигнальные огни, оживляя мертвые улицы утробным воем разгоняющихся гидронасосов. Вода сдвинулась со своего ложа, подхватила свет и мусор, закрутила в хаосе микротечений, но вскоре поток установился, и на поверхности проступили правильные шестиугольные ячейки. Фарватер был готов.
Морщась от боли, Кирилл спустился поближе к воде. Сенсоры почуяли близкое тепло, спутались в клубок, фокусируя картинку на желтой дороге. Вспыхнули береговые прожекторы, уперлись в близкое небо, высвечивая в темноте неряшливые кляксы. Агатовые пятна проступали на антрацитовой подложке и мрачно вспыхивали в рассеянном блуждании световых указок. Множество паучьих глаз уставилось в близкую землю, вытянулось на длинных стебельках, покрыв густым ворсом оформляющиеся туши. Угольная плацента колыхалась от ударов воздушных потоков, муаровые волны расплывались, разбивались об утолщения готовых оторваться плодов, и на границе высекалось угрюмое сияние посадочных огней. Густо-красная плерома окутывала посадочные модули, они медленно падали в непрекращающемся вое ветра тяжелыми каплями космического дождя. Страховочные фалы силовых установок материнского корабля тянулись, истончались, лопались и развевались шарлаховыми пуповинами из которых продолжала выдавливаться пунцовая субстанция и расходиться неторопливо бледнеющими мазками в хаосе массированного десантирования.