Владимир Григорьев - Рог Изобилия (сборник)
— Пинцет? — Больной разглядывал доктора с неподдельным и всевозрастающим удивлением.
Но выйти из образа работающего на намеках детектива хирург уже не мог.
— Да, пинцет. Обратиться к специалистам заставило его вот это, я бы сказал, геометрическое ощущение угловатости. Во сне ему снилось, будто он работает шпагоглотателем и иногда заглатывает шпаги натуральным образом, без обмана.
— Доктор, — меняясь в лице, сказал больной, — вы готовите меня к чему-то ужасному. Уж не зашили ли вы мне чего-нибудь лишнего?!
От этого вопроса лоб доктора собрался морщинами, точно лужица под секундным ударом ветра.
— Нет, нет! — в отчаянии замахал руками хирург. — О пинцете это я так, ассоциативно. Аллегория!
Теперь, казалось, больной вообразил, что над ним просто не очень удачно подшучивают, испытывают грубоватый медицинский фольклор. Он безучастно откинулся на подушки, потеряв видимый интерес и к разговору, и к стоящему перед ним врачу.
Тогда доктор решился на крайнюю меру. Он пошел в лоб, во весь рост, как солдат идет против танка, пугаясь собственной решимости, но полный новых надежд.
— Мы вам ничего не вшивали, — страшным шепотом сказал он, и весь груз сказанного улегся на это «мы». — Проделал это кто-то другой. Давно, в детстве…
Превозмогая сопротивление тугих бинтов, больной привстал с кровати. Доктор продолжал рассказывать, пристально вглядываясь в лицо потрясенного собеседника.
— Зачем вы не положили ее обратно? Зачем?! — словно в бреду вырвалось у больного. — Никто не должен был знать. Никто! Даже я. Это послание. Послание, но не для ваших эпох. Вы все равно…
И, разрывая бинты, больной рухнул на подушки.
— Кислород! — повелительно протрубил хирург, в мгновение оказываясь у дверей палаты.
Топот ног шквалом пронесся по больничному коридору.
— Тишина! — рявкнул он в сумрак служебных пространств.
Коридор замер. И в легкие больного хлынули свежие потоки живительного газа.
Ввергнутый ходом событий в ситуацию хирургической действительности, доктор как бы обрел самого себя. И привычный покой профессионально окутал его сердце.
В коротком лихорадочном признании больного доктор уловил хрупкий, как тающая льдинка, край тайны, рассеивающегося миража. О каких эпохах проговорился больной? Кому суждено расшифровать текст таблицы? Кто, в конце концов, зашил ее? И зачем?
— Доктор, — неожиданно произнес больной. Доктор вздрогнул. Он знал: такие голоса принадлежат привыкшим повелевать, превышать полномочия. — Пластинку необходимо вернуть. Извольте вернуть!
Доктор отчетливо осознал — большего из него не выжмешь.
— Все же последнюю-то фразу прочитали, — оправдываясь, сказал с места специалист по клинописям. При этом он развел руками, показывая, что, мол, сделали все возможное. — Получается однозначно: «ВЛОЖЕНО ПРИ РОЖДЕНИИ».
Импровизированное совещание по итогам всесторонней экспертизы «Пластинки Эпох» (иначе ее теперь не называли) подходило к концу.
— Да, получается, — согласился хирург, — этот вывод напрашивался и из чисто клинических впечатлений. Но вот датировка…
— Датировка убийственна… Классный результат… Точные методы… — раздались голоса с мест.
Все зашевелились вместе со стульями, подтверждая тем значимость этой части экспертизы.
— Одиннадцать тысяч лет, цифра, конечно, ошеломляющая. Можно полагаться на ваши результаты? — спросил хирург, отыскав кого-то глазами.
— Не подлежит сомнению, — веско ответил очкастый физик, представитель лаборатории проб времени. — Вещичка сработана и вложена одиннадцать тысяч лет назад. Подпись потрудились поставить… — он зашелестел листком папиросной бумаги, — два доктора и несколько кандидатов наук. Матричная обработка краевых условий гистерезисно-интроскопийной кривой… Чисто теоретические интересы требуют…
— Ну, поехал, — пробурчал чей-то недовольный голос.
— О времени он говорил что-то очень своеобразное, — хирург пошарил взглядом по потолку, — очень поэтическое.
Ну будто бы он как бутылка с письмом: брошен в океан времени. Катапультирован в века.
— Как же так! — с отчаянием вырвалось у кого-то. — Человек, можно сказать, заброшен в века, прошел через тысячелетия, мелькнул рядом совсем и не остановился. А у нас реальная была возможность, да упустили.
— Не остановился, — с горечью согласился хирург. — А вы, как бы вы поступили на его месте?
Человек зябко передернул плечами.
— Ушел, а расшифровать пластинку нам не дано. Вуалировка образами, абстрактная манера письма. Не доросли. Не та, понимаете ли, эпоха! Не угодили! — В иронии хирурга все же явственно проступили интонации обиды, досады на кого-то, посчитавшего эту эпоху неокончательной, недостойной главного внимания. — Выздоровел в три дня. Собрался и ушел. Ка-акой организм! — Хирург даже всплеснул руками.
По залу прошелестел вздох, вздыхали язвенники, почечники и гипертоники.
— К событию нужно подойти шире, — сказал, вставая, человек в старательно, видно, с утра отглаженном костюме и очень чистой рубашке, преподаватель истории. Вставая, он быстро втянул манжеты сорочки в рукава — запонки на них были разные.
Историк тщательно, в мелочах продумывая все, как к празднику готовился к совещанию, полагая, что выступать главным образом придется ему, лучше других знакомому с пройденными этапами человеческого общежития. Большинство же явилось, имея на руках рулоны ватмана с ярко раскрашенными графиками, выкладки, украшенные интегральными выражениями, столбцы цифровых показателей. Доклады грешили, он бы сказал, узостью научного местничества. И историк, беспокойно прислушиваясь к сжатым, прессующим неизвестные термины речам, все ждал, когда перейдут к основному, обобщающему эпохи. До конца совещания оставались считанные минуты. Он поискал взглядом графин с водой.
— Шире — это значит с позиций перспектив. Ведь кто знает, сколько у него таких пластинок было. Вдруг не одна?!
— У вас выкладки, расчеты? — сухо прервал его секретарь, представитель группы прочнистов, человек в куртке из кожзаменителя.
— Да что вы все — вычисления, вычисления! — восстал преподаватель, но внезапно уверенность покинула его, и он сел.
— Может, и не одна, — ответил хирург, — но симптоматичнее то, что он пренебрег этим экземпляром. Верно, пластинка не столь уж и важна для него. Может быть, в минуты откровенности он пытался поведать о своем прошлом, взывал к доверию. А мы все века крутили пальцем у лба. Зевали. Обидно смеялись. Теперь он смеется над нами, а жить ему тысячелетия.