Яцек Дукай - Лёд
Она вырвалась в сторону света.
— Пан Бенедикт даже в любви объясниться не способен!
— Вы же знаете, о чем я говорю, вы показывали доктору Конешину статьи, вам знакомы мои проекты, вы видите правду о Товариществе Промысла Истории. Ведь это не будет попросту наше частное Сибирхожето. Здесь речь о богатствах материи не идет.
— Знаю. — Елена легко усмехнулась. — Вы не унаследовали этого, от лжи после отца на Сына Мороза ничего не пало. Все это уже из ваших действий, из вашего характера.
— Вот только не увертывайтесь. Все было просчитано. С самого начала — именно так — из ваших поступков, из вашего характера.
— Да что вы говорите?
Я вновь вернул ее на границу тьвета и света.
— Уральский волк.
— Волк! — быстро глянула она. — А вы называли это — как? отвагой? глупой бравурой? Бесстыдством. В противном случае, разве я постучала бы к вам в купе, к чужому мужчине?
— И еще раньше: ведь это же вы вломились, обыскивали мои вещи — или я плохо помню? Но ведь вы тоже помните!
— Так. — Елена обернула взгляд к прошлому, то есть, в небытие. — Я прочитала то ваше длинное письмо к фальшивой любви. Я узнала вас еще до того, как мы встретились.
— Еще перед тем, как встретились… Ну да, все было просчитано: приятель, неприятель, любовь, ненависть. — Я тихонько причмокнул языком. — Но вот чужие письма читать… Что же, быть может, и вправду в Лете по-другому нельзя. Вот только — почему вы вломились именно ко мне? Ведь с самого начала — тогда вы меня вообще не знали. Так зачем?
— Как же, к вам? — смеялась она. — К другим тоже.
— Но — зачем?
— Потому что могла. — Тут она сделалась серьезной. — Понимаете, пан Бенедикт? Вам что, неизвестно, какого лекарства хотела я во Льду? «При троне Царствия Темноты», ну, замечательно — но вы считаете, будто бы в последний момент я тот нож отведу? Это, чтобы вы знали, о чем просите, чтобы потом не удивлялись! Не отведу, не отступлю! В любой момент — в любой — без причины, пан Бенедикт, без причины — потому что могу. Вы об этом просите? Не отведу, не отступлю! Это уже не игра двух незнакомцев в пути, уже не ночь невинных обманов и правд. Раз уж я встану рядом с вами — то будьте уверены: я сделаюсь и той, и другой.
Я инстинктивно искал ее второго глаза, черно-белые наполовину-видения лишь обманывали, я не знал, к какой Елене обращаться: существующей или несуществующей.
Отмерзло, я заколебался.
— Но ведь панна вовсе не является хладнокровным преступником, нельзя настолько сфальшивить себя саму. Этот румянец, этот дрожащий голосок, все те вопросительные взгляды и неуверенность тела.
— Да о чем вы говорите? — отшатнулась та. — Разве зло творить способны лишь небритые грубияны и ядовитые злюки, люди вульгарные, наглые и лишенные деликатности чувств, с нечувствительной душой и безотказным телом? Вы позволили себя обмануть романтической поэзии, слезливым пьесам!
— Но — совершила ли панна в своей жизни нечто по-настоящему плохое?
— Да не имеет никакого значения, что я сделала! — Эта Елена, существующая, была раздражена. — Зачем пан Бенедикт притворяется? Если я и не обокрала, не обманула, не убила, то вовсе не потому, что это плохо — но, поскольку я именно так выбрала, поскольку именно так хотела: не обокрасть, не обмануть, не убить. Только ничего мне не запрещало, ничто вне меня, ничто во мне. Я бы могла. Ни единой мысли больше, ни хоть в чем-то большего усилия, ничего.
…Ведь что вы сами говорили? Какая разница — правда или фальшь? Несовершенное более правдиво, чем совершенное. Раскольников Достоевского — это кукла для воспитанных детей. Зачем топоры, зачем трупы, зачем необходимость доказывать себя поступками в материи? Вы сами это говорили! То, что невидимо, предшествует тому, что видимо. Поначалу убийство записывается в характере, а потом — может — возможно! — убийство совершается. Ведь и что это меняет: совершу? не совершу? Вот такой я человек.
…Вы понимаете? — Костлявыми пальцами она впилась в мое плечо. — Совершенно одинаково, что до величайшей святости, что до нижайшей подлости. От бесконечности до бесконечности. Ничто не удержит. И не потому, будто мне неизвестно, что такое добро, а что — зло. Я знаю. Но — могу. Могу. МОГУ.
…Такую ли Царицу Лета вы разыскиваете?
Вся жизнь — будто бы то мгновение над ручьем после весеннего разлива с пальцами, стиснутыми на шее пса; вся жизнь — с истекающим кровью ножом в одной руке и любящим сердцем, подаваемым второй рукой; тут правда и тут правда, никакой разницы.
Я захватил панну Елену в крепкое объятие, стиснул изо всех сил. Та какое-то время еще дрожала; затем дрожь прекратилась. Поначалу она дышала быстро; затем дыхание успокоилось. Она водила пальцами туда-сюда; пальцы остановились. Глазное веко дергалось; прекратило. Я перемещал нас поглубже в тьвет. Постепенно, медленно-медленно, она замерзала.
— Пан Бенедикт… — шепнула, только и успела, прежде чем ее перебил приступ кашля.
Я прижал свою голову к ее груди, ухо-полуухо к мягкой, лоснящейся ткани, и лишь потом охватило мной облегчение — когда я услышал нараставший внутри Елены скрип смертельной чахотки.
Модель: панна Елена Мукляновичувна. Девочка из хорошей семьи, любимая доченька достойной мещанской семьи, папаша света Божия кроме нее не видит, мамаша только и ласкает, понятливый и переполненный жизненной энергией бутуз. Но — приходит болезнь. Приходит болезнь, одна, другая, десятая, все долгосрочные, неопределенные, переходящие из простуды в ангину, из ангины — в анемию, из анемии — снова в инфлюэнцу… Болезнь в самой девочке, горячки и слабости — это всего лишь исходящие из тела симптомы. Только вылечишь одни, находятся другие. А семья не щадит рублей, не прекращает усилий, призывает знаменитых докторов, высылает девоньку в клиники и на модные курорты, оплачивает все чудесные лечения, нанимает квалифицированную помощь, чтобы у малышки в доме, в постели имелись наивысшие больничные удобства. Пускай даже и не встает! Пускай не выходит из дому! Не шевелится! И что остается Еленке на эти долгие года? Вид из окна, книжки, рассказывающие выдумки про окружающий мир, да слова посетителей.
…Так начинается навязчивая идея свободы номер раз: чего не может пережить сама, то пережитое вообразит — в одинаковой степени правдивое. Существует граница умственного усилия и обязательств духа, за которой для человеческого характера уже нет разницы между поступком и воображением о поступке. Именно потому Господь Бог запретил прелюбодействовать и о прелюбодеянии мечтать. Сделал, не сделал — грех один для души; так или иначе, но ты уже кто-то иной. И не нужно уже нож в живое сердце вонзать, достаточно искренней возможности, искренне пережитой. И чего только Елена не испытала, лежа неделями, месяцами и годами, замкнутая под герметическим колпаком! Огромное количество случаев всеохватывающей, словно из неприличных романов, любви. Авантюры и скандалы. Супружества, материнства, старости, печали и эйфории. Путешествия. Погони, бегства, преступления, следствия, судебные процессы. Она любила и ненавидела, сражалась и страдала, побеждала и падала бессильной жертвой, лгала, прелюбодействовала, убивала, изменяла. Потому что могла. (А на самом деле, не могла).