Герберт Уэллс - Война миров
Я был одинок, и они относились ко мне внимательно. Я был одинок и убит горем, и они горевали вместе со мной. Я оставался у них еще четыре дня после своего выздоровления. Все это время я чувствовал смутное желание — оно все росло — взглянуть еще раз на то, что оставалось от тихой жизни, которая казалась мне такой счастливой и светлой. Это было просто безнадежное желание справить тризну по своему прошлому. Они отговаривали меня. Они делали все, что от них зависело, чтобы разубедить меня. Но я не мог больше противиться непреодолимому влечению. Обещав непременно вернуться к ним, я со слезами на глазах распрощался с моими друзьями и побрел по улицам, которые недавно я видел такими темными и пустынными.
Теперь улицы стали людными, местами даже были открыты магазины, из фонтана била вода для питья.
Я помню, каким обидно-праздничным казался мне день, когда я возвращался печальным паломником к маленькому домику в Уокинге. Кипела вокруг возрождающаяся жизнь. Повсюду было так много народу, подвижного, деятельного, что не верилось, что погибло столько населения. Потом я заметил, что лица встречных желты, волосы растрепаны, широко открытые глаза лихорадочно блестят, и все они одеты в лохмотья. Выражение на всех лицах было одинаковое: или радостно-экзальтированное, или мрачно-сосредоточенное. Если бы не это выражение, то Лондон можно было принять за город бродяг. В приходах всем раздавали хлеб, присланный нам французским правительством. Ребра у немногих уцелевших лошадей выдавались из-под кожи. Решительные, специально назначенные констебли с белыми значками стояли на углу каждой улицы. Следов разрушения, причиненных марсианами, я почти не заметил, пока не дошел до Веллингтон-стрит, где красная трава опутала по сваям Ватерлоо-Бридж.
На углу моста я заметил лист бумаги, приколотый сучком на пучке красной травы. Это был любопытный гротеск того необычного времени. Это было объявление первого вышедшего номера «Дейли мэйл». Я купил газету за почерневший шиллинг, найденный в кармане. Она была с большими белыми пробелами, какой-то чудак-наборщик вместо объявлений набрал прочувствованное обращение к читателю. Я не узнал ничего нового, кроме того, что осмотр механизмов марсиан в течение недели уже дал удивительные результаты. Между прочим, сообщалось — в то время я еще не верил этому, — что «тайна воздухоплавания» раскрыта. У станции Ватерлоо стояли три готовых к отходу поезда. Наплыв публики, впрочем, уже ослабел. Пассажиров в поезде было немного, да и я был не в таком настроении, чтобы заводить случайный разговор. Я сел на свое место, скрестил руки и мрачно глядел на залитые солнечным светом картины опустошения, мелькавшие за окнами. Как раз за главной конечной станцией поезд перешел на временные рельсы, и по обеим сторонам полотна чернели развалины домов. До Клэпхемской узловой станции Лондон был засыпан черной пылью, которая все еще лежала, несмотря на два дождливых дня. У Клэпхема на поврежденном полотне работали сотни оставшихся без дела клерков и торговцев вместе с землекопами, и поезд перевели на поспешно проложенный временный путь.
Вид окрестностей был очень безрадостный, странный. Особенно сильно пострадал Уимблдон. Уолтон благодаря своим уцелевшим сосновым лесам, казалось, меньше других мест по этой железнодорожной линии подвергся разрушению. Уэндл, Мол, даже мелкие речонки, поросшие красной травой, казались не то наполненными сырым мясом, не то красной нашинкованной капустой. Сосновые леса Суррея оказались слишком сухими для гирлянд красного ползуна. За Уимблдоном на огородах виднелись кучи земли вокруг шестого цилиндра. В середине что-то рыли саперы, вокруг стояли любопытные. На шесте развевался британский флаг. Огороды казались красными от травы. Больно было смотреть на это красное пространство с пурпурными полосами. Приятно было перевести взгляд от выжженного серого и красного цвета переднего плана к голубовато-зеленым тонам восточных холмов.
У станции Уокинг железнодорожное сообщение еще не было восстановлено, поэтому я вышел на станции Байфлит и направился в Мэйбюри мимо того места, где мы с артиллеристом разговаривали с гусарами, и того места, где я увидел марсианина во время грозы. Из любопытства я свернул в сторону и увидел в красных зарослях свою опрокинутую и разбитую тележку рядом с побелевшим, обглоданным и раскиданным лошадиным скелетом. Я остановился и осмотрел эти остатки крушения…
Потом я прошел через сосновый лес; заросли красной травы кое-где доходили мне до шеи; труп хозяина «Пятнистой собаки», вероятно, уже похоронили — я нигде не нашел его. К своему дому я шел мимо Коллегии Бедных. Какой-то человек, стоявший у открытой двери коттеджа, окликнул меня по имени, когда я проходил.
Я взглянул на свой дом со смутной, тотчас же угасшей надеждой. Открытая дверь сама отворялась и захлопывалась от ветра.
Занавески в моем кабинете развевались над открытым окном, откуда смотрели мы с артиллеристом. Никто не закрывал окна с тех пор. Смятые кусты остались такими же, как тогда, когда я уходил, почти четыре недели назад. Я вошел внутрь. По всему было видно, что дом нежилой. Коврик па лестнице был сбит и полинял в том месте, где я сидел, промокнув до костей под грозой, в ночь катастрофы. Следы от наших грязных ног остались на лестнице.
Я пошел по этим следам в свой кабинет; на моем письменном столе все еще лежал под селенитовым пресс-папье исписанный лист бумаги, который я оставил в тот день, когда открылся первый цилиндр. Я постоял, перечитывая свою незаконченную статью о развитии нравственности вместе с прогрессом цивилизации. «Возможно, через двести лет, — писал я, — наступит…» Пророческая фраза осталась недописанной. Я вспомнил, что никак не мог сосредоточиться в то утро (с тех пор прошло около месяца), и, бросив писать, купил номер «Дейли кроникл» у мальчишки-газетчика. Помню, как я подошел к садовой калитке и с удивлением слушал его странный рассказ о «людях с Марса».
Я сошел вниз в столовую. Там стояли баранина и хлеб, уже сгнившие, и лежала опрокинутая пивная бутылка. Все было так, как мы оставили с артиллеристом. Мой дом был пуст. Я понял все безумие слабой надежды, которую лелеял так долго. И вдруг раздался чей-то голос:
— Это бесполезно… Дом необитаем… Тут дней десять никого не было. Не мучь себя напрасно. Ты спаслась одна…
Я был поражен. Уж не я ли сам высказал вслух свои мысли?
Я обернулся и подошел к открытому французскому окну. Внизу, изумленные и испуганные не меньше, чем я, стояли мой двоюродный брат и моя жена, бледная, без слез. Она слабо вскрикнула.
— Я пришла, — пробормотала она, — я знала… я знала… — Она поднесла руки к горлу и покачнулась.