Юрий Невский - Космонавты Гитлера. У почтальонов долгая память
Конечно, кто их увидит, это же пули!
Вот один остывающий комочек устраивается в ноге, сейчас запоет невыносимой болью среди его мышц и артерий. Пуля попала в бедро. Химу бросило на камни.
А ведь он видел когда-то… видел дивного ночного певца в том саду! Настоящий соловей – огромный, метров шесть в длину, хвост его терялся в темноте. Да, шесть размашистых шагов во всю площадку, на которую выходила балконная дверь его комнаты на втором этаже. Площадка, плоская крыша пристройки к столовой, квадратным носом бороздила изумрудные волны сада. Соловей покачивался среди ветвей у края площадки. Тугой, как аэростат, синяя кожа чуть поскрипывала, если потрогать. Тупой скошенный лоб, печальный круглый глаз, полуприкрытый кожистым веком… Он коснулся его бока, соловей замер, отплыл в глубокой воде ночи, сада, звезд – но приблизился, кажется, даже потерся о руку. Сдержанно вздыхал, отдувался, не нарушая гармонию, сотканную из неисчислимых серебрящихся нитей рулад и трелей, на которые привязаны такие же висящие повсюду синие ночные певцы… их щелканье, посвист и переливы разливали в сердце благоуханное благословение всему сущему.
Голова Химу становилась все больше… наполнена чем-то горячим… красный кувшин с водой… Как он понесет его на плечах среди снующих пуль? Они затянули все ячейками ловчей сети – она опутывает, прерывает их загнанный бег. Неподалеку, среди камней, серые тени человека-лисы и человека-мыши … И кто-то кричал ему. Это Лифат! Вынырнул из красных волн (а они превращаются в дым, он отгоняет его). Размахивает руками, указывает какую-то пещеру, лаз.
Лифат в ярости бьет из автомата.
Лицо его в копоти, искажено.
Десантники идут по пятам, заперли их среди скальных откосов ледяного корыта. Стены все круче, впереди тупик. От тропы они могли прорваться только в это ущелье. Кто-то навел на тропу десантников, обрушивших из засады ураганный огонь. Из его группы никого не осталось. В ботинке скользит и хлюпает от крови. Расщелина, куда они забились… разошедшиеся, расступившиеся на шаг плиты. Ниша, свод над головой. Ветер надул листву, ветки, лесной мусор. Лифат держал под прицелом уходящий вниз поток каменной россыпи. Химу привалился к камню, будто тащил его за собой, спина у него в ледяном клее. Ни пошевелиться, ни сдвинуть непомерную тяжесть. Могильный холм за плечами.
Понемногу пришел в себя, распластал полштанины, бинтовал рану. Марля тут же напитывалась темным, как и небо над ущельем. Десантники встанут на ночевку, заперев их в западне. Они у них на крючке… а уж он-то точно! Леска боли извивалась, пропадала в валунах и тянулась, была привязана к дульному срезу автомата того десантника, что зацепил его, закидывая удочку длинных очередей. Теперь, отставив в сторону потрудившееся оружие, боец, наверное, наворачивает тушенку, переговаривается с товарищами. Покуривая, они вспоминают бой.
Однажды дядя, старый эше, взял Химу на рыбалку… От щенячьей радости он, малец тогда, неловко взмахнул удилищем, засадил себе в палец крючок. Не успел даже испугаться, показал дяде, кровь стекала в ладошку багровым озерцом. Дядя развел костерок, раскалил кончик своего ножа и насыпал на него щепотку таджотаджа. Резко ухватил его, пацаненка, за загривок, сунул к ноздрям лезвие с игрой солнечных бликов от реки, волнующимися травами, отражением в стали гордо парящих птиц.
И сейчас у Химу тот самый нож, он помнит кровь мальчика, сияющий день… Через ранку, по руке, в память вполз изумрудный змей Химу. Дым переливался узорчатой кожей, менял расцветку. Свил кольца у него в голове, задремал. Дядя оставил нож, когда ему пришло время отправиться к Старцу. Когда ни глянешь на лезвие – в нем всегда отражаются птицы, плывут облака. Он сделан из когтя Орла, на рукояти этот серебряный символ, ширококрылый знак. По клинку маршируют строгие буквы, как солдаты в строю, на нем записана волчья заповедь. С нами Бег. С нами Бег – и морозный воздух, врываясь в легкие, отдавался в крови. Хотелось броситься в снег, упиваться скользящими по насту розовыми языками отсветов, зарыться лицом в летящие навстречу игольчатые брызги, слизывать обретенной шершавостью языка кровавые отблески со страниц древней книги… содержание которой будто бы знал, смутно помнил, но не мог прочесть. Древнее ясновидение надежно раздроблено, измельчено, затерто в генных ячейках уходящей в глубь поколений памяти. Или взвыть на Луну? обратиться с протяжным выдохом, нутряным воем? поведать о себе, передать весть? быть связанным с ней притягивающими и животворными нитями? Представлял, как мчится над изменчивым потоком теней, над искрящимся блеском, среди хлещущих веток, перечеркивающих пространство, и – вот-вот вырвется на простор! – в зовущем инстинкте обретая дикую и неуемную свободу, сильную и молодую свою волчицу… будто слышал рядом распаленное жаркое дыхание, чувствовал мокрый запах шерсти, хлопья пены, пятнающие снег… Вот о чем говорит эта заповедь. Дядя принес нож из ущелья, рваный скальный распил которого тянется до самой верхотуры кряжа. От мерцающего света луны, когда она нальется багровым оком, проляжет зыбкая дорожка в призрачное царство. Там застыла на бегу, вмерзла в лед волчья стая. Иногда волки оживают и резвятся, взбивая лапами невесомый снег. Их шерсть переливается от лунных бликов, разносится отрывистый лай, хриплые немецкие команды.
Дядя не успел… а может, не захотел говорить обо всем, что знал от того, кто был прежде эше. А тот знал от эше, что был до него. И так – до самого прародителя их рода, пастуха Мусы. При нем огненный шар скатился с неба, ударил в самую главу Старца. Вниз потекли огненные реки, пепел и дым заволокли небо, было нечем дышать. Потом все застыло. Муса, самый бесстрашный из горцев, взобрался туда, куда не доберется снежный барс, не долетит ширококрылый орел. А человек может подняться, когда его призовет Старец. И Муса бы погиб, но на вершине нашел и забрал с собой Камень, упавший с неба. В нем заключена сила Старца. Камень был у их рода, но потом пришли торговцы таджотаджем, которые хитростью и посулами выманили его. Осталось только Письмо, на нем срисованные с Камня, нанесенные на кожу расходящиеся завитки спирали, выдавленные линии и значки. Истрепавшийся на сгибах, потемневший и залоснившийся неровный край кожи. Письмо дядя передал ему. Химу приспособил непромокаемый пластик, крепкую тесьму, хранил всегда при себе. И потертый замшевый мешочек с буквами к Письму. Буквы жили в этом мешочке – невзрачные жуки-крестоносцы. Когда он впервые увидел их, даже удивился… ведь никаких настоящих крестов нет! Кресты светятся на них, сказал эше. Ты сам увидишь, когда попробуешь таджотадж.