Михаил Щукин - Морок
- По добру живите, чтоб...
А что - чтоб, дед и сам не придумал, только всхлипнул, жалея, что жизнь оказалась шибко скорой на ногу.
- Го-о-рько!
Наконец-то молодые остались вдвоем, в маленькой боковушке, где им постелили. Весенняя ночь плотно прижала темноту к окнам, укрыла двоих от всех остальных людей и благословила.
- А-а-х, горько, Паша...
29
- В деревню! Слышишь?! В деревню! Уйдем в деревню!
Павел раскидал матрасы и вскочил на ноги. Даже в темноте у него блестели глаза. Приплясывал, размахивая руками. Схватил Соломею, поднял ее и, подбрасывая, тетешкая, словно ребенка, выкрикивал без умолку:
- В деревню! В деревню! Как я раньше-то не допер!
- В какую деревню? Объясни!
- Мою, в нашу деревню! В деревню уйдем!
Он плюхнулся на матрасы, усадил Соломею себе на колени и засмеялся. Впервые за все время, сколько его Соломея знала. Смех звучал так радостно, заразительно, что она и сама не удержалась, отозвалась заливисто, толком не понимая, по какой причине ей так хорошо хохочется. Они забыли об осторожности, забыли, что находятся на чердаке дурдома, что в любую минуту их могут накрыть, и они навсегда исчезнут. Смеялись. До слез.
- Я уснул уже! Понимаешь... Уснул и дом свой вижу, крыльцо, крышу. Мы с тобой в деревню уйдем, документ есть, деньги у меня есть. Купим наш дом и будем жить. Меня не узнают, я же парнишкой уехал. Бороду отращу. А тебя вообще не знают. И будем жить! Жи-и-ть будем! И пропади все пропадом!
Соломея сразу поверила, что они доберутся до деревни и устроятся в ней. Ожила, ощутила в себе новые силы, как уставший путник, увидевший в непроглядной темени теплый огонек жилья. Уже видела дом, зеленую крышу и высокий тополь над ней. Но этого показалось мало, и она стала спрашивать Павла: "А что там еще есть в доме? А вокруг дома?" Павел рассказывал о доме и об усадьбе. Начинал с ограды. Летом она зарастает травой, и пересекают ее две узких тропинки, одна - от крыльца к калитке, другая - к колодцу. За колодцем - садик с малиной, смородиной и тремя высокими кустами рябины. Ягоду с рябиновых кустов полностью никогда не обирали, оставляли в зиму, на прокорм птицам. И сколько же было радости, когда в солнечный день, оживляя белое безмолвие, на ветках горели гроздья рябины, рядом с ними горели алыми грудками снегири, а внизу, на нетронутом снегу, горели упавшие ягоды.
На задах дома, полого спускаясь к речке, лежал огород. Ближе к колодцу вскапывали грядки, за ними садили картошку, а в самом низу огорода, на сыром месте, росла капуста. Кочаны к осени вызревали большие, тугие, как каменные валуны.
- А цветы есть? - спрашивала Соломея.
- Цветы? Да нет, специально не садили...
- Я цветы посажу под окнами. Чтобы летом окно открыл - и цветы. Хорошо?
Он радостно разрешал ей все, что угодно.
Наверное, они долго бы еще говорили и планировали будущую жизнь, если бы не донесся снизу, как напоминание о жизни реальной, машинный гул, нарушивший тишину чердака. Он подкатывал ближе, становился громче и, подкатив к самой шестиэтажке, оглушив ее от подвалов до крыши, постепенно затих. Лязгнули железные двери, послышалось шарканье многих ног, и донеслись зычные голоса. Звучали они отрывисто, резко и смахивали на железное лязганье, будто все еще продолжали хлопать автомобильные двери. Павел поднялся с матраса, подошел к окошку. Внизу, у въезда в дурдом, толпились люди, привезенные в зеленых фургонах. Санитары подавали им команды и приказывали построиться в шеренги по шесть человек.
- Павел, что там?
- Пополнение привезли. Слышишь, как торопятся бедолаг запихнуть? Бегом, бегом... А выхода отсюда нет, их даже не хоронят, в анатомку отвозят, врачам на практику. А там - мол-и-сь...
Замолчал, прислушиваясь к голосам, доносящимся снизу. Они скоро стихли. Лязгнули двери, машинный гул набрал обороты и неторопко пополз, удаляясь в ту сторону, откуда накатил. Павел отвернулся от окна, хотел уже вернуться на свое место, но тут подскочил к въезду, подвывая мотором, юркий микроавтобус, и санитары, ловко распахнув двери, вытащили за руки-за ноги рослого, бородатого человека. Положили его на асфальт и закурили, видно, дожидаясь, когда им подадут каталку.
"Странно, а почему его привезли отдельно?" - Павел вгляделся в человека, распростертого на асфальте под электрическим светом, и узнал Юродивого. Тот лежал неподвижно, запрокинув голову, словно смотрел на небо. Серая рубаха до самого подола разорвалась, разъехалась, и голое тело казалось в свете фонаря желтым, а кованый крест на груди - черным.
- Соломея, иди сюда. Скорей иди, смотри. Видишь? Это он мне сказал про тебя. У "Свободы" подошел и сказал.
- Я его тоже знаю, - отозвалась Соломея. - Он меня в тот вечер у храма встретил. Странно так говорил, я почти ничего не поняла, а сейчас, кажется, начинаю понимать. Только он ошибся, наверно...
- Ошибся? Почему?
- Он во мне ошибся. Он подумал, что я какая-то особенная... А я... Ой, гляди, куда они его?
Санитары, затушив окурки, подняли Юродивого, подтащили к крыльцу и положили на нижней ступеньке.
- Павел, выручить бы его... Жалко ведь...
- Ты что, смеешься? Нам тут враз головенки открутят, пикнуть не успеем.
- Но ведь жалко, Паша! Жалко!
- Да пойми ты - его уже нет. Нету его! В природе нету! Из больницы привезли, уже наколотого! Одно тело осталось! Тело и все! Он завтра очнется и сам себя не вспомнит. Это ты понимаешь?!
Соломея замолчала и снова приникла к окошку. Ее сухие глаза поблескивали, и она молча, без слез, плакала. От жалости к Юродивому, от своей беспомощности и от того, что весь этот мир, с его санитарами, фургонами, лишенцами, твердозаданцами и собственными мытарствами в нем представлялся ей каменной, ровной стеной, замкнутой в круг, и вырваться через нее, пробиться - не было никакой возможности. Но если и так, пусть даже так, неужели нельзя ничем помочь запертым в стенах? А, может, просто надо захотеть и если уж не помочь, то хотя бы облегчить страдания тех, кто маялся в этом мире, лишенный последнего - разума?
А чем и как - облегчить?
Соломея не знала.
Но, движимая жалостью, подчиняясь ей и больше уже ни о чем другом не думая, отошла от окна. Павел стоял к ней спиной и не видел, как в темноте, прямо по матрасам, Соломея направилась к мутному выходу с чердака, перелезла через высокую, на ребро прибитую доску, и стала спускаться вниз по шаткой железной лестнице. Тонкие поручни наледенели от ночного холода и жгли ладони. Сама лестница покачивалась, а в спину Соломее тычками бил ветер. Повиснув на последней перекладине, Соломея не достала до земли. Когда залезали сюда, ее подсаживал Павел, а сейчас она была одна и боялась разжать ладони, будто висела над пропастью. "Если ничем не могу помочь, то и не надо туда идти. Ведь он даже не услышит меня... Значит, вернуться?" Не знала ответа, но чей-то неслышный голос подсказывал, что нужно идти. Соломея разжала пальцы.